М.: Журнал поэзии "Арион", 2002. Обложка Вячеслава Серебрякова. ISBN 5-901820-02-9 96 с. "Голоса" (Книжная серия журнала поэзии "Арион") |
ХУДОЖНИК ПИШЕТ
художник пишет бурку, кобуру
и бабочку в крови и крепдешине,
замерзшую на черном дерматине,
где снедь разнежена и рюмочка в углу;
он обживает шкурку, кожуру,
щетиной прилипая к сердцевине
слезливой груши, к маслянистой глине,
и в кружку льет лиловую смолу
вдруг Некто явится как бы с повесткой
как раз к накрытому столу,
светясь веснушками на белоснежной коже,
недостовернодостоевский
и рыжедиккенсовский все же,
с рубцом подпортившим скулу
МЫ ИЩЕМ
Мы ищем, что есть образ и подобие,
как бы воздушное мерещим изваяние:
теней, дуновений межусобие,
зыбей, светов противустояние.
Легкой шуми головой, мыслящее растение!
Нет, отразись под корень в тихой воде мироздания,
как отражает истину твое слабое разумение
о том, что творящий милостину и сам ждет подаяния.
Ибо сила сильных не больше чем слабость слабых,
когда глас трубный летит, медным гремя платьем,
а в заводи звуковой стайка нагих скрипок.
Перебегает волна ветра слепок.
Перетекает душа тень плоти.
Говорят, она удлиняется на закате.
УЛЫБКОЮ ДИТЯ
Улыбкою дитя вкушает сонный ужас,
но в звуковом саду на городском дворе
я снег удушливый с дурашливою сажей,
я стужу пышную беззубым горлом ем.
Но кто стерег овсы и пестовал оливы?
Кто хлевы холил и учил стада?
Небесны жавронки и лильи полевые
не жнут, не прядут и неймут стыда.
Пока еще с утра гадают о погоде,
пока горит на елке мандарин,
так сладки толки о голодном годе
и деревянной птички до-ре-ми...
Но в поле злаки сметаны кость о кость,
и на крюках обвисли борова:
богоподобная крестьянская жестокость
растить и убивать.
Но музыканты в смуглых пелеринах
знай медные кусают калачи...
За белой дверью легкие перила,
зеленые и красные борщи.
Но кто не сирота, когда клубится стужа,
когда летят на свет из пущей пустоты
сочельник при свечах, сладчайший детский ужас,
отважной сажей крашеные рты?
ДЕЙСТВО
Средиземное небо: густой синекаменный глаз
посредине земли, с накипевшей лесною ресницей,
с чуть припухшей водичкой,
с лазоревкой или синицей,
посреди валунов пресноводной слезой заголясь.
Земносердое небо: лазурный распластанный взор,
посредине земли, на моренном челе семиглазом,
где в челне,
с Варлаамом, с Ульянией сморенный Лазарь,
и с присохшей куделью не тонет убивец-топор.
Синеярое око! Гляди, круговая печаль,
как бегут небеса и ветрило сдвигается боком
к середине земли, где ни промыслом, ни ненароком
не замыть, не сморгнуть слабоумную мокрую сталь.
Вразумлюся и я близорукой озерной волной,
разморясь на скамье, круговой ошибаясь юдолью,
посредине зари, наклонясь головой к водополью
и к веслу примеряясь неловкой рукой.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ГИМНАЗИСТОВ
Золотосдобного купола крендель заглавный,
водосеребряный, золотогубый апрель,
золотоглиняный, пулей влетающий шмель,
а шарики вербы пахли скворцом и лавандой.
И заслоняясь от ветра текли огонечки свечей,
с копотным золотом, с тьмяным сердечком серебряным...
О, этот воздух, лавандово-вербно-вербеновый!
О, эти возгласы! О, эти пяди очей!
Так дотянись до ужасной получеловеческой старости,
до мозговых восковых склеротических сморщенных сот,
где заскорузлые пчелы царапают каменный мед
и цепенеют в остатней золотомучнистой усталости.
Так доживи до пергамента и серебра,
до затрапезных глазных голубых жилковатых эмалей,
до мозговых златокрылых стрекал:
в многой памяти много печалей
о, эти промельки! о, эти пробы пера!
Правому делу сопутствует неудобное чувство вины.
Так на мертвой щеке еще сколько-то дней
серебром прорастает щетина...
О, ко всему приглядевшаяся медицина,
инфлюэнца и тиф, и театр германской войны!
СНОВА ВЕСНА
I
Который раз апрель
блестит крылом сусальным,
чтоб звякала капель
по ясным наковальням.
Чтоб расплылась лазурь
на золотом и алом,
чтоб всласть зевнула дурь
казармой и вокзалом.
Чтоб жил еще отец,
чтоб борода кололась,
чтоб нам сковал кузнец
счастливый грубый голос.
II
На правой,
на неправедной земле
останешься за старшего в семье.
Куда ни кинь
протори да расходы,
и горек воздух мнительной свободы,
и полон
глыбкой влагой световой
апрельский вечер мрачноголубой.
На нем
из прозябанья и безвестья
восходят угловатые созвездья.
НАД ЛУЖАЙКОЙ
Над лужайкой огородной
лысый воздух плодородный
ходит, вылупив губу.
Он в рубашке старомодной
с гладкой запонкой в зобу
дышит в почву и судьбу!
За околицей газгольдной
колеи высоковольтной
он ступает поперек.
На груди его раздольной,
точно вписанный меж строк,
тлеет серый мотылек.
Ах! Завив на шеях шарфы,
меж подсолнухов, шершавы,
рыжевеют за версту
то ли нимфы, то ли арфы,
то ли пугала в цвету
с хрупким камешком во рту.
Переходная эпоха:
сколупнув царя Гороха,
хлопнешь стопку, вскинешь бровь.
Ты ли сладкая картоха,
моя первая морковь!
Закусить чего сготовь...
Это наша есть скатерка,
самобранка, крохоборка,
дождевая кисея,
ржавой проволки оборка
да под горкой, у ручья,
переливы соловья.
ЕЩЕ ТАМ УПОМЯНУТЫ
Еще там упомянуты: волна
полупрозрачных виноградин
и лунная мельчайшая цифирь.
В окне плывут стреноженные листья,
полупрозрачное лицо
в себя полуотражено,
и шерстяная нитка вкруг запястья.
Беззлобно проплывают годы,
гонимы ветром механизмов часовых.
Какая нищета на поприщах природы:
что ни случись все раз и навсегда.
И вот в звериной шкуре деревенской
уже справляют праздник Вифлеемский,
волхвуя в ночь под Рождество.
И самопальное вино,
и рис, удобренный изюмом,
все тайною озарено.
Судьба, покорствуй прихотям погоды:
по воле ветра и волны
невольно уплывают годы
их точит едкая цифирь.
И ты, подруга ненаглядная,
в полупрозрачной наготе
ты неженкою виноградной
под шубкой девичьей грустишь.
НОЧЬ В ЛЕТНЮЮ СОН
Добро отринувшим печали
и честь не помнящим стыда.
Какие годы миновали,
какие разлюли-года!
Где световой желтеет конус,
еще черней вода и уголь,
азовский запах паровозов,
ночная, ветреная ночь!
...с вялотекущими болезнями
труды и дни проходят мимо,
и только ночь запечатляет
стеклянные движенья рек.
Когда поют, когда кружатся,
когда в одну постель ложатся,
когда клянутся и божатся,
когда в горах не тает снег!
Драконов осень выпускает,
зима ведет единорогов.
Когда в ночи собака лает
вот уж кому как одиноко!
...не так уж страшно, дорогая,
остаться на один со стынью:
лишь потихоньку догорая,
дрова становятся латынью.
По смыслу здесь, видать, описка,
но на камнях за эспланадой
ночное солнце смотрит близко,
морское море греет слабо.
Когда ж, поэт, ты опровергнут,
как монстр с лапой перепончатой,
предпочитая красный вермут,
таверну заумью не потчуй.
...мне снились годы маскарадные,
и то, как мы, откуролесив,
вступаем в конус листопада
сквозь водно-угольные взвеси.
Что эта ночь, давно притихшая,
шуршащая листвой завяленной,
ужасной пьесы репетиция,
в репертуаре не заявленной.
У НАС НА ЮГЕ
Перевитой и ветвями увитый
город, где горлиц бутылочный стон
переплетает с плитами иву,
с ветром фонтан, с виноградом окно.
Как выплетаются травы и флаги,
слиты с клинками его тополей
страсти твоих даровитых друзей,
воображенья увитые шпаги.
Летом соседство теснее родства;
пахнет вином небосвод безвоздушный;
или ночной духоты незамужней
черная не передышит листва!
БАБОЧКА ВОТ КТО
бабочка вот кто сиятельство
(шелк золотая тушь)
чешуекрылое доказательство
переселенья душ
каллиграфическое ресничество
(клякс голубые львы)
все наше сочинительство
не от большой любви
в пышный свой лепест увязывая
горы и облака
кто вы ореховоглазые
крылышки исподтишка
замертво кружатся совки
но на Большом Чертеже
эти ночевки и дневки
плечики личики бровки
неизгладимы уже
РАСКАЧАЛИСЬ
Раскачались твои теплоходы
под сурдинку курортных щедрот
и платаны токарной работы
у приморских железных ворот,
и прибоя железные бочки
жидкой прозы подвернутый край...
Передай сам себя по цепочке,
по окличке причалов и свай.
Скалы в белых потеках ремонта.
Твердый свет. Середина земли.
От горизонта до горизонта
катятся парусные корабли.
КАКАЯ ПАМЯТЬ
Какая память?
тучи да стихи:
пускай листву огладывает Хронос,
лишь осень загудит
в дорогу тронусь,
подамся к снегопаду в пастухи.
Там снега и травы справляет связь
бог звукоряда, туч бегущих Мелос.
Прощаемся,
на славу понадеясь,
все забываем,
к слову не придясь.
Еще под небо внятноголубое
сберемся,
травянистого на вкус
еще вина нальем
за все бывалое,
былое,
поросшее быльем.
О ПСИХЕЯ
О Психея! нерасторопнозимней
горожанкой в ночь с четверга на среду
улыбнись при луне восковой, уязвимей,
чем в некрашеном зеркальце ближе к снегу.
Ближе к дыму, Психея! по-старушечьи губы
голубые поджав, к снежной равнине,
где огнями горят кирпичные трубы
и сугробы скорбят о Божьей скотине.
Что скарбница грез гипсоглазый купол,
что летит с небес безволосый пепел;
заплетаясь и лето летит на убыль;
что за ветра имя: реполов или перепел?
Что за прыть ветра в прелой лепнине
и очей даль в блеклом отеке?
Ближе к всхлипу, Психея! к хлипкой пустыне
моря мертвых, где мы уж не так одиноки.
О, кого б еще ты рвалась встретить
в королевскую ночь с воскресенья на плаху,
проезжая в дрожливой зеркальной карете,
придержав на груди восковую рубаху!
КОРОВА ЯЗЫКОМ
Корова языком слизнула лето,
Корова языком слизнула хату,
слизнула сине море хватит соли
на слезы кареглазые коровьи.
(Степное солнышко в межбровье,
худоходящее пред Богом...)
О, ковырни еще корявым рогом,
еще копни натоптанным копытом,
копна налево, облако направо,
уж как густа мумузыка коровья,
ей, сиротине, слава не потрава,
под жухлой шкурой тулово кроваво,
кость сахарна.
ОСЧАСТЛИВЛЕННЫЙ
Осчастливленный мрамор на диво веснущат,
с розовой затененной прохладой,
когда нас наготе
божества лесные научат,
перемежая восторги досадой.
Нет, и твоя неужто плоть не избегнет тленья,
выйдет осевшим прахом, мутной хлябью,
если променять блистательный камень творенья
на сыромятную сладость бабью.
О, как странно всей скорбью
в себе узнавать собрата
и припоминать, как однажды поздно
желтилась заря.
И была Галатея белая рыжевата,
увядая, и вздрагивая, и горя.
И ЕСЛИ УТЕСНИЛИСЬ
И если утеснились паперти
и обезножели пути
о Боже, Ты дышишь еды взаперти
и пышешь челом с обескровленной скатерти!
Не гребуя глиной, карзубой сохой,
ни всклоченной крышей, ни драным овином
о Боже, Ты дышишь их мясом невинным,
овечьей коростой, коровьей трухой!
Нет-нет пробавляясь подушным теплом,
полушкою с дыма и то богатея,
о Боже, Ты плещешь в мозгу грамотея
химическим телом и костным вином!
Всех тварей и парий скупой Волопас,
отец хладобоен, где скопом и оптом,
о Боже, пока не умят, не утоптан
твой разум, пока, на пороге толпясь...
НЕ СТОЛЬ УЖ ИНТЕРЕСЕН
Не столь уж интересен позитрон,
его, встречь времени, попятное мерцанье,
ни решетом объявший мирозданье
сгущенных числ медлительный закон,
ни протоплазмы грозовой бульон,
ни океанской зыби колебанье,
ни жабр глубоководное дыханье,
ни ржавой Этны виноградный склон
возможность мысли вот что нас томит,
клубится, обрывается, дрожит,
как двух зеркал взаимоотраженье,
как обнаженный горизонт земной:
избыточное, внутреннее зренье
и этот голос, небессмертный, твой.
ПОДРАЖАНИЕ ХАФИЗУ
I
Мы на тесной земле проживем
тесный срок, но возврата не будет
и нерадостной смертью умрем,
потому что возврата не будет.
Светлолиственный май откипит,
легкий дождь наши лица остудит,
легкий снег за окном пролетит
все напрасно! возврата не будет.
Где Архангел? Где Божьи весы?
Всяк по своему рядит и судит.
У судьбы все что хочешь проси,
бедный друг мой! ответа не будет.
II
И остромысл-кремень, и стебель-горицвет
нам сызнова солгут, что смерти нет как нет.
Что можно все забыть как на воду ступить,
что лишь тому и быть, чего не может быть.
Спи, горькая трава! Рассыпься, древний нож!
Я верить не хочу в спасительную ложь.
Знак соловья кровав, и млечен розы знак,
в мое окно глядит черноотверстый мрак.
И тень моя дрожит на роковой черте
в последней наготе, в последней срамоте.
Мне можно умереть я видел божество,
я целовал глаза прекрасные его!
В УНИЧИЖЕНЬЕ
В уничиженье или же в гордыне
не уроню
ни тверди, ни твердыни:
я честен перед облаком родным,
перед тобой, замысловатый дым,
перед тобой, рифмованная поросль!
но тот,
с кем целый век был прожит порознь,
один стоит под прорезью звезды...
БАЛУЯСЬ РИФМОЙ
Балуясь рифмой, как дневной любовью,
и упиваясь полуобморочной белизной,
и морща дивный лоб, и глядя исподлобья
на отчий материк и небосвод родной,
он видит
греческое-древнегреческое синеоливковое лето,
под сению дубрав скупое вервие воды,
и взрывы пустоты в скупых порывах света,
и Пушкина козлиные следы!
Кудрявоглазый бог, приверженный к здоровью!
Кургузый любодей с щемящей головой!
А лакомая плоть стыдливой вянет кровью,
и плавает меж строк дымок пороховой...
КАКИЕ ДОЛГИЕ
Какие долгие долги!
Какие легкие измены!
И кумачовые народных празднеств стены,
и одиночества заморские огни.
Еще свободою горит мятежный полк,
еще звучит-звучит-звучит рожок горниста...
Вот бог тебе, строка, а вот порог:
гуляй темно и неказисто.
Знать по тебе: житейский неуклад,
дуэльной трезвости погода,
и форма школьная, и взгляд
мрачнее черно-голубого.
Знать по тебе вольготный месяц март,
чужие дни потемками наружу,
и зеркало с обмылком бальной стужи,
и театральный снегопад.
Еще рожок звучит, снеголюбив,
и слово зиждется в классической безвестности...
Нет, не ходи, не применяйся к местности,
апрель, черновичок, в погонах, полевых.
ОСЕННЯЯ
Осенняя любовь двоих осенних
людей, их страхи, униженья...
Какой-то сквознячок прохватывает, в семьях
расшатывает отношенья;
какой-то ужас высыпает в сенях
полузимы; всем жаждется прощенья;
осенняя, двоих людей осенних
любовь, уже на грани отвращенья,
на грани ухищренья, и за гранью
нетрезвых снов склоняясь к осязанью
скабрезных трав и обезлюдев слухом,
обросши пухом и желтея кожей
в том зеркале, куда глядеть негоже
вертлявым старикам и ветреным старухам...
СЕЛЬСКИЕ ПОХОРОНЫ
В аргонавты уходят герои.
Брег ветра обрывист.
Мы с родными простились,
и фарватером траурной хвои
нас влекут корабельные меднообитые бревна!
Темной глины пыхтенье,
в просветах глазурь голубая!
КАРАУЛЬНАЯ СЛУЖБА
Это я,
плосколобый сугроб деревяннорукий,
особенно к ночи,
зализанный северным ветром,
когда синяя туча
встает за голубыми лесами,
и слабые хищники краткой бегут вереницей
под мелкими звездами
в освобожденном пространстве.
О, еще и еще
постой на синем угоре,
новогодняя жаркая церковь!
Крепко въелась сапожная вакса в солдатские шаровары.
Комковато дыханье.
Прожектор бездумен.
Окно одиноко.
БАТАЛЬНАЯ ФРЕСКА
Пехота-матушка! Царица-пехтура!
штык наотлет, и шинеля раздуты,
когда волнами катится "ура!"
на батарейные редуты.
Когда в музейном мареве знамен,
в тусклотах эполет и аксельбантов
ломают бровь водители колонн
и рассылают адьютантов.
О, Инфантерия! В славолюбивом сне
на золоченом голубом плафоне
ты теплишь в пепельном сукне
свое безумье и зловонье.
Не то с небесной ссыпавшись горы,
как будто изойдя убойной силой,
жгешь малошумные костры
и кашеваришь над могилой.
ПИСЬМЕННОСТЬ
I
Проходят звезд по кругу косяки.
Стоит небесный камень при дороге,
безмолвны плоскоглинянные боги
забытых азбук синие быки.
Так мы с тобой:
хранили дневники
и песни пели о родном пороге,
покуда ножницы выкраивали сроки
и, морща твердь, ползли материки...
Ты помнишь букварей упрямые крюки
и летописей горькие упреки?
II
Справляли хлебные обряды.
Дул слабый дым жилья.
И эти,
всем поколеньем за Непрядвой,
всем стадом ропщущие лебеди!
Клонилась полночь белогорлая,
ледовых шла светил подвижка,
как в каганце сырое масло горкло,
и птицей тень клонилась книжника.
И песнь точилась твердой рожью
славянского речитатива
на криворотые рогожи
сквозь вязкую заглавий киноварь.
БОЛЬНО ВЕТРЕНА
Больно ветрена равнина,
так, что слезы в три ручья.
Догорай, моя лучина,
догорю с тобой и я.
Чтобы имя дорогое
позабыл я навсегда,
есть в подсумках у конвоя
ветер, пыль да лебеда.
Что, товарищ беспокойный?
Что качаешь головой?
Кто беглец, а кто конвойный
разберемся мы с тобой.
Не по чести нам прощенье,
не по памяти забвенье,
и не мне тебя судить.
Приговоры в исполненье
должен кто-то приводить.
НОВОЕ ВРЕМЯ
Май-практикант в распахнутой ковбойке,
декабрь в телогрейке продувной
а в мире пахло воблой и карболкой,
чернилами, белилами, халвой.
Пивком, сырком, моршанскою махоркой
и типографской краскою сырой...
Свободой пахло в воздухе! поскольку
год надвигался пятьдесят шестой.
И кто там плыл у века посередке,
с Москвой на раскаленной сковородке,
с абракадаброй триггерных цепей?
Дух заварух и вектор эпопей,
вооруженный счетною линейкой
и с чубчиком под взмокшей тюбетейкой.
ОСТАЕТСЯ КРЫЛА
Остается крыла свобода
богом непредугаданный дар:
ради горнего, голубого
твой, земля, принимать удар.
Ради горнострелкового эха,
фортепьянного полотна
на заре бомбовозного века,
как расчалка, звенит струна.
Ради этой ли облачной тризны
ветром выщерблены сады...
Срез крыла или перст судьбы?
Где они,
твои десять жизней?
ЧТО В НАГЛОЙ СЛАВЕ
Что в наглой славе, что в смиренном праве,
что в сраме зуботычин и затрещин
благоуханно имя всякой твари,
но способ умерщвления существен.
Бездонно имя всякой Божьей твари
и прозвище любой насущной вещи;
блаженствуйте, назревшие черешни,
роскошествуйте, скошенные травы!
И мы на танцевальном пароходе
корыте смеха в световом горохе
заводим шашни в шалом хороводе,
в нетрезвом виде, в тесном переходе,
дивясь, как высмехают скоморохи
наш скромный опыт: выходы и вдохи.
ДЕНЬ НЕЗАКАТНЫЙ
I
Как на скулы океана
каплет летняя вода
это памяти провалы,
мамонтовы острова.
Это четкая антенна,
с поворотным кругом сцена,
краткий сон при свете дня
и эпохи плейстоцена
пароходная сирена,
потонувшая земля.
За тобой судьбы пробелы,
впереди круги утрат.
Подзабытый вкус победы
сладковат, солоноват.
П
На всех кругах арктического ада,
на всех его равновеликих румбах
храни нас Бог,
Хронометр
и Звезда!
И штормовая белая рубаха,
и спорая авральная работа,
когда волна последнего размаха,
лоснясь артиллерийским мельхиором,
встает,
стоит
и рушится...
Когда
из тучи с криком падает поморник,
и Океан слюнявит свой намордник,
и все дороги путает вода,
и все причалы северного флота...
НЕ СПАТЬ
Не спать! Уходит лето
на юг на юг на юг
где над водой прогретой
цветет морская соль
на красном одеяле
цветет собачья шерсть
от осени и соли
ресницам холодеть
кто там в потемках кто-то
что прячет в рукаве
хоть на два оборота
замучен ключ в замке
а там под сенью юга
в могучей синеве
цветные монгольфьеры
шипучий фейерверк
гляди ж гляди подруга
сквозь сонные глаза
как внятный вьется берег
вкруг синих петухов
ДВУЖИЛЬНАЯ ДУША
Двужильная душа, железная дорога,
где двух пространств кружатся жернова,
пусть не спасение, но все-таки подмога,
пусть не о том, но все-таки слова.
Козырный дождь. Намокшие дрова.
И в сердце несмертельная тревога.
Нам всем однажды с этого порога
На свет и славу брезжили права.
И застревала в памяти легенда
про летнюю страду интеллигента,
где керосинки дачная звезда
цвела над оцинкованным корытом...
Ах, жизнь!.. Она именовалась бытом
и уходила, как в песок вода.
ЯМБЫ
В пяти стопах,
в пяти железных ступах
толку, толку кудрявую водицу,
а толку-то?
Молчи, железный пест!
Еще дождемся своего трамвая,
еще покружим лиственной столицей,
чудными именами называя
строенья,
лица,
улицы,
года!
Мне рифму рифмовать не слишком стыдно.
Живу, дышу, и жить мне не обидно.
А сколько моей жизни с гаком лет
увы и ах! как говорит поэт.
Ах, молодежь!
Ни в ус себе не дуй,
над пасмурной гитаркою колдуй,
теряй напрасно время золотое,
фантастику читай
и детективы...
Ау, стихи!
заплечная вина,
запущенная сага о терроре!
Вы ангел затемненных территорий,
всей нашей жизни красная цена,
всей памяти распущенные флаги...
Ты, невидимка?
Ты, весна-блесна,
не то щуренком роешься в овраге,
не то по кровлям шастаешь,
гремя
ямбической своей железной ступой!
Ну, муза!
Уронила помело!
Вверх-вниз, вверх-вниз и бездной повело...
И занесло в колодец дымохода,
и выдуло в случайную квартиру
на поздний, тощий,
полусладкий чай.
Свобода вздоха.
Нелюбви свобода.
Не говори. Молчи. Не отвечай.
Струись в своем углу, телеэкран,
рентгеновское стеклышко рябое,
еще мы не такие видим сны
на полинялом золоте обоев,
на каждодневном узком трафарете,
на раз-
вороте
маленьких трагедий,
на дне
водонапорной тишины.
НЕ РАСТАЮТ
Не растают снежные кордоны.
По весне не посечется лед.
Ни до одного аэродрома
не дотянет грустный самолет.
Хороша морозная криница!
Добровольна твердь дорог.
Муторной,
отстойной влагой Стикса
разводи чернильный порошок.
ЗЕМНОЙ РАЙ
Мы попадаем в рай земной
с одним-единственным окном,
с торчащим из горшка цветком,
с ползущей по цветку пчелой.
Проснемся и в окно глядим,
ждем перемен, ждем новостей,
как ждут листву, сдувая дым,
как ждут небес, как ждут гостей.
Как просыпаются в глухой
ночи с единственным окном,
с горящим в темноте цветком,
с трубящей в тишине пчелой!
И помнят: это рай земной.
ШКОЛА ЖИВОПИСИ
Так широко расставленные взоры
упитанных, как бы лепных младенцев
нас утверждают в милостях земли
и доброй воле страждущего неба.
Застольные не гаснут разговоры,
тучнеют чресла на холстах фламандцев,
над ликами святых восходят нимбы,
на океанах тонут корабли.
Где черный угль пирует с красной охрой,
там не свеча, а лампа жировая
в сухой пещере медленно горит,
под живопись высвечивая поле.
Вздыхает глина под ладонью мокрой,
спит молния в кувшине шаровая,
спит в золотом песке шальная пуля,
и смерть усмейная
на дне кургана спит.
В РУЧЬЕ РАСПЛЕСКАЛАСЬ
в ручье расплескалась наяда
что ж умничать что горевать
вон туча проходит гнедая
тяжелая как благодать
вон невод с волною в обнимку
вон бьется о сваю челнок
завидишь и небо с овчинку
с морозный ее завиток
и дующий ветер (откуда)
и сосен пыльца (для чего)
неужто впредследствие чуда
за тысячу зим до того
ИЗВЛЕЧЕНИЕ ЗВУКА
I
Здесь пианиста фантастическая кисть,
как бы оживший корень мандрагоры,
выпрастывается из-под манжеты
и ну бежать,
выбрасывая ножки,
утапливая клавиши,
а тот,
сюда-туда другой рукой гоняясь,
все не ухватит прыткую...
И вот
звуконасыщенное облако растет
над полукрылым грузным инструментом.
Нет, кажется, догнал.
Сжал кулаки. Опало,
уплыло облако.
И боком, боком
уходит за кулисы пианист.
II
Пройдемся тающей столицей,
на запад глядя, на закат,
чернея в створках репетиций,
как с музыкантшей музыкант.
И вот: сухой, дьявололицый,
серчая чайною ресницей,
на шум и свет выходит франт
и расправляет нотный бант.
С утра в жемчужнице концертной
витает ветерок бессмертный,
порхает пыльный холодок.
Незрячих купидонов стайка
сбивается под потолок.
А ты, курносая зазнайка...
ПРОСТРАНСТВО СПЛОШЬ
пространство сплошь забито силами
не тяготенья, так утаиванья
что на воде писалось вилами
глядишь объявится вытаивая
чтоб из кудрявого кроссворда
из кружевного крестословья
моргали рожки как у черта
не то орясина слоновья
как знак душевного здоровья
зато в оконной крестовине
в ее пленительной купели
порой светила восходили
кудрявились и голубели
(меж них микробом исполинским
под гнутым парусом латинским
как будто при исходе света
уж третья двигалась комета)
и мы в стогах бывало леживали
и не изображая кающихся
враз разлучалися с одежами
хоть опасались пресмыкающихся
зато наутро спозаранок
ужели тот кого разбудишь
не так потомок обезьянок
как предок страховидных чудищ
зато свинцовыми валами
кто плыл на каменной доске
он говорил на языке
почти приемлемом богами
тем паче их живая крона
давала пищу письменам
что точно черные пламена
текли по светлым пламенам
ГУЛЯЯ
Гуляя среди зданий разновидных,
то розовых, то вправленных в овал,
кто не гадал о долах заповедных
и смертных дев, шутя, не целовал?
Дела рук мертвых вкруг: заведомой оправой
они объемлют сны и сутолку дневную,
но Муза милая вдруг кинет взор лукавый
и скорчит рожицу смешную.
Тогда безлунных полуостровов
мы грезим очертаньями и веществами,
где на заре прошла толпа богов,
обмениваясь праздными словами.
БЫТЬ МОЖЕТ, МЕТЕЛЬ
Быть может, метель над уездной равниной,
аптекарской ступки фарфор соловьиный,
аптекарской скрипки сухой завиток,
печной голубой изразцовый глазок.
С аптечной латынью латунь часовая,
с оранжевой склянкой шкала весовая,
как льется луна сквозь проталины штор
на мраморно-льдистый чернильный прибор.
А это пятно на чернильном приборе
не так уж похоже на черное море
на карте земли, что видна из окна,
чьей вишней бутыль голубая пьяна.
Сорвись же на высшей, неслышимой ноте,
на вишне в компоте, на высохшей плоти,
на вытертых смушках от бывших пальто,
на том, чего больше не знает никто.
Как плачет метель над уездной равниной,
как свищет аптечный фарфор соловьиный,
как спит голубой изразцовый глазок
и грифа скрипичного завиток.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
мотыльки летят метели
спит малютка в колыбели
огонечечек дрожит
киса усом ворожит
на незнамом острову
правит сивую брову
уж ты вывьюга-вьюга
нежилые берега
черноватые пучины
ледяные погреба
как у нашего котяти
расскрипелися полати
поистратилися лапти
прохудились жемчуга
гуляй гоголем нога
занеделили метели
заметелили недели
полетели канители
огонек дрожмя дрожит
у малюткиной постели
киса лапкой ворожит
бровку сухонькую супит
резвый зуб вострит да тупит
баю-баю закемарь
забодай тебя комар
не то станут семь карамор
в лукоморьях закомар
заиграют во дуду
быти страшному суду
не с того ли пустоплясы
разыгралися в избе
отворяйтеся лабазы
диабазы дивьих бездн
чуры-чуры-чуры-чур
задымай комар свечу
как у нашего котяти
сбегли валенки в корчму
как в корчемные корцы
в стоеросовы торцы
упечальтеся печали
тацит-коцит-антрацит
. . . . . . . . . . . . . .
в царстве мертвых ни души:
свет потух, и все ушли.
ЧУТЬ РАСПОГОДИЛОСЬ
Чуть распогодилось,
уж на холсте примитивиста Иов
всевышнему грозит и угрожает
всей свежевыбеленной бородой,
глаз кровью, соком язв, ляпис-лазурью,
чернеющей над зачумленным трупом;
вестник
кнаружи ребрами уже слетает;
стража
ужасна множеством своих локтей и копий;
и чуден Дом, где вместо потолков
средневековые барашки облаков:
день; камень.
ПОЛЯ УСЕРДЬЯ
Поля усердья и станки терпенья
грамматика зашла за горизонт
в сырой ботве сгущается азот
железом преполняются коренья
нет это ветер яблоко грызет
он белый конь и хрупает ревниво
под языком засладли холода
вполкниги летописные года
махнем рукой
махнем с тобой в чернигов
ОКТАВЫ
Ботаника в жгучих очках,
в стыдливых ночах сенокоса;
глянь, месяц на круглых ногах
сигает с речного откоса
подковкой в раствор купороса.
И чует, в мирах подвсплывая иных,
биенье телец травяных
и звезд непросохшее просо.
В иных выплывая мирах,
мы видим: ничто не инако.
Ботаника в мокрых чулках,
в волчцах и очесах собака.
Под ночь вызревания злака
в деревне стучит допотопный движок,
восходит лукавый рожок,
но странен расклад Зодиака.
Но дик инописьменный свод,
пылающий Славой Господней;
не этот ли жаркий киот
с исподу слывет преисподней,
отъятой от ярости Отней?
Где, кажется, все точно так же, но не-
охватней, при мертвом огне
все мельничней, все пароходней!
С ботаникой в ржавом трюмо,
с наядой в жгутах водопада
что может быть наже, что мо-
жет быть размалеванней Ада
полубесконечного ряда
безумных фигур, застилающих даль,
куда не дохлынет печаль,
ни мрак соловьиного сада...
Еще кузнецы наклепают сердец
и ссыплют в дымящийся пестерь;
в чаду Маргарита, и Фауст-стервец
похлеще, чем прочая бездарь,
вертящая аспидный перстень.
Течет себе речка, а в ней омуток,
луны золотой ободок,
и можно досматривать вестерн.
ДАРЫ
Пчел вылеты! сосцов и чресл
душисторозовый гербарий:
дар преткновения небес,
дикорастущих под бровями;
дар рыльц, бархоток, хоботков;
(вполхромоты поклевка птичья),
вполоборота позвонков
точеный дар косноязычья!
дар праха: рыхлая пыльца,
благоуханная гробница;
дар крови, влажной целовать
или гораздой отвориться...
И дале прядали: близ трав
дар страсти жуток и ребячлив
и складывались, умирав,
и отдыхали, опрозрачнев.
НИ УЧАСТЕЙ
Ни участей, ни снов не предучесть,
лишь на какие-то мгновенья
реестр несуществующих существ
зияет полнотой осуществленья.
Где соль и гниль в коллоидной крови
и тенью в комнату запархивает птица
о Пушкине, о шубе, о любви,
о чем еще б успеть наговориться?
Страшнее вопрошать и слушать тишину
ленивой линией глухого побережья,
когда глазами плещет на луну
душа собачья, если не медвежья.
Над нею дышит Бог-ветеринар,
не то поэт с улыбкой светлой тунеядца,
а времена, сходя с веретена,
двоятся, если не троятся.
Мы можем мысленно сложить их пополам
и тем означить точку перехода,
где прошлое потусторонний хлам,
а впереди природствует природа.
Давайте ж под приязненной луной
прогуливаться не спеша, любезная кузина.
К чему, к чему гадать, чьей склеена слюной
плащом сползающая глина?
ПОЛУБЕЗУМЕЦ
Полубезумец, полуиностранец,
а то ни тот и ни другой,
но и бульвара острый глянец,
что купол моря голубой.
Что купол почты голубиной
поверх вспорхнувших куполов,
что ливень шарит лапой львиной
поверх нестриженых валов.
Что город с улицей подвальной,
летящей в низкое окно,
он над пучиной безначальной
нащупывает днищем дно.
Что чей-то шалый полушалок
скользнет с плеча, холодноват
над огородиком фиалок
кому уже не колдовать.
Холмы и воздух все едино:
рассудком плоть осквернена,
чья разветвленная пучина
безбожных вымыслов полна.
ТОГДА КОГДА
проснуться задрогнув
чирк!
натощак
закурить
присесть на стульчак
фук!
под чайником вспыхнет газ
за окном фонарь от мороза мглист
в профиль зима мозолит глаз
солью что твой баскунчак
гео
графия
пятый не то шестой класс
океанический мрак
прорезаемый возгласами атас
шухер зекс
далее непечатно
далее
мануальный секс
далее
голубой гипноз
контурных карт
смоляных кос
алгебраический транс
когда ух! читается игрек-икс
мокрой атлантиды соленый гипс
гипсом зима мозолит глаз
ест нос
гипсовый загипнотизированный футболист
никак
не отдаст
пас
еще гайдар
зачитывался до дыр
стишки
засылались в журнал пионер
как впоследствии в юность и новый мир
сколько вод
разных трав и вер
утекло с тех пор
простор
сжимается в коридор
и вот уж хлещет изо всех дыр
время
изо всех пор
знать того же порядка священный дар
в свисток
выдувать пар
из изб
выгребать сор
сеять соль
коей столь
был богат баскунчак
что в учебник попал
а река зеленчук
где бывало чернявый от солнца барчук
балагур
весельчак
на блескучий крючок
ослепительных лавливал щук
не попала в учебник
хоть взвивался бунчук
атаманский
над оной рекой
да задолго допрежде того плосколицый кыпчак
багатур
хан кончак или может кучук
разбивал свой шатер
под увечной учебной луной
что под снежной в промоинах гипсовой маской
чур!
убещур и молчок
где ты где ты мой бедный
навек
изумившийся чук
или гек
то бишь гектор-герой
с номерком на лодыжке худой
КИНЕМАТОГРАФИЯ
На чистом, ветреном лугу,
вдруг выпавшем из мрака,
нас встретит ветхая собака,
седая, ровно бы в снегу.
На убегающем лугу
под сенью клубного барака
сырая тень на простыне
без звука, с краю, в стороне,
как будто дожидаясь знака:
ага! пошел! вот это драка!
сверкай в едином, общем сне,
зрачков единая полуда,
забыв до сроку что откуда,
лети на теневом коне
при близкородственной луне;
а то еще другое чудо:
там нежной нежити осок
пылает розовый сосок
ведь что приманчивее блуда?
нишкни, досада! цыц, осуда!
под выстрел выставив висок,
в скамью вживается зевака,
он хахаль и нахал, однако
ему пальбы дает урок
разбухший вполстены курок.
...Нас встретит дряхлая собака,
вильнет хвостом, и ни гу-гу
на яркомраморном лугу,
где звезды лотоса и мака,
увы, не проницают мрака.
БУМАЖНЫЕ ПЫЛЬНЫЕ
Бумажные пыльные розы свидетельств и метрик,
ты, глина шумера, ты, писчее солнце китая,
уж нас нипочем не научит презрению к смерти
ни цепь землемера, ни жесткая пена морская;
и что бы мы пели, не меняй пространство пехота,
не полнись простор изрыгаемыми кораблями,
когда б не молилась мещора двудонным болотам,
когда б одиссей не пускался путем оловянным;
и кто бы поверил в сюжет возвращенья из мертвых,
архангельским трубам, евангельским судным посулам,
когда бы не плавилась щелочь в прожженных ретортах,
когда бы луна не скользила по черным парсунам;
когда ж канцелярия штамп лиловатый проставит,
ступай хоть до края земли, до конца коридора;
и кто там, младая, пурпурными реет перстами
и склабится нагло из мглы погребального хора?
СОЛНЦЕВОРОТ
Сочельник! Горящий наплывом хвои
и канцерофобьи! о как неизменно,
кочуя щекой от плеча до колена,
мы жалуем жалкие стати твои:
...в посаде... нога не ступа... ...рожеи...
да вью... Из-под крыши сбежавшая пена
скрывала потухшее веко звезды
с чудесным загибом чернильной ресницы,
чьим светом, сбегая к обрезу страницы,
упорно себя выдавали следы.
И благостен был новогодней страды
сугроб мукомольный с подсыпкой корицы.
Но ярусы бус! но фольянты фольги!
архивы орехов и бронзовых шишек
сулили явленье локтей и лодыжек,
и слезы из глаз, и цветные круги...
Из темного леса гурьбой пироги,
тугие снежки бессердечных мальчишек.
Допустим, вселенная есть теплосеть
с пылающим льдом над местами протечек...
До пят в электрических пуговках свечек,
вся в челочках, смолках и той облысеть
красе, ибо время обыкло борзеть,
гоня пред собой белохвостых овечек.
Попомнишь под беженским пологом створ
землянки в окрестности солнцеворота;
смеркалось; в селении смолкла работа;
три старца несли упоительный вздор;
звезда-самозванка глядела в упор
как знак, что уже загорелась охота!
Не плачь, дорогая! Все будет потом,
как сказано: баржи пойдут в караване,
набитые доверху как бы дровами
с разбитым крестцом, с обмороженным ртом
проплыть перед праведным пересудом,
а там раствориться, истаять в тумане.
Оставь, дорогая, все кончится тем,
чем все начинается: солнцеворотом
с ослом и волом, со звездой по субботам,
с пещерой в скрещенье планетных систем.
Под елкою книжка: Жюль Верн или Брэм
ну что ты, ей-богу... чего уж... чего там...
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Аркадий Штыпель | "В гостях у Евклида" |
Copyright © 2002 Аркадий Штыпель Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |