ПИСЬМО ИЗ ЖЕЛТОГО ДОМА
Найдено в бумагах бывшего начальника овощной базы, а затем сторожа при Кунсткамере, умертвившего себя при попытке выколоть один правый глаз свой, так как он находил его решительно бесполезным.
Петру Великому, Самодержцу всея Руси.
Петр Алексеевич! Один ты оценить бы мог проекты мои, плод озарений внезапных. Ты, ненавидевший бессмысленную и неопрятную землю. Поля должны порядку подчиняться и колосья как солдаты на параде стоять, а золотые им единообразные мундиры от природы дадены, которая разумной иногда бывает. Но камень вот единственное дисциплинированное на земле вещество. Город твой прославление его, но единственен и одинок. Отчего не размножил ты его? Ежели гранит невский разломать на зернышки небольшие да в землю побросать, многие из них возросли бы, и много на земле Петербургов быть могло в назидание хаосу. Многое постиг я в темноте кельи своей, но вот что в основу всего положил:
ПРЕДМЕТЫ, ПРЕУВЕЛИЧЕНЫ БУДУЧИ, СМЫСЛ СВОЙ НЕПРЕМЕННО МЕНЯЮТ.
Так, ежели вырастить кошку величиной хотя бы с дом двухэтажный, глаза животного равными станут окнам большим, и во тьме они натурально светиться будут светом зеленоватым. Ежели кошку преувеличенную привести на берег моря да на цепь посадить, то служить она может маяком прекрасным. Это и экономия электричества большая.
Второй предмет, который, преувеличен будучи, пользу большую приносить сможет, кухонная обыкновенная кастрюля. Надежная и устрашающая тюрьма бы вышла преступников в оную опускали бы на веревках. На прогулки выводить их не надо, так как крышка кастрюльная только на ночь бы закрывалась, днем же в изобилии воздух к преступникам проникал. Побег стал бы делом невероятным, а высота стен, а также блеск ужасный металлический страх громадный на преступников наводил бы и к раскаянью побуждал самых даже закоренелых.
А вчера привиделась мне рыба-сом громадных размеров, шла на хвосте она от Каспийского моря на север и рот разевала, но пользы от оного сома извлечь не мог. Отчего долго плакал, а потом смеялся до тех пор, пока смех мой не отделился от меня и запрыгал наподобие лягушки передо мною, вскочив на стол и квакая. Розовый сом был, и горы Уральские ему до плавников доходили, но бесполезный, решительно бесполезный.
Имею еще секретное донесение о том, что видел, зашедши на днях в кунсткамеру: голова Монсихина, из банки выскочив, посетителей подзывала и государственные тайны им рассказывала, какие, в точности не знаю, я подошел когда ухмыльнулась и "уйди, доносчик" сказала.
Имею еще один проект насчет ношения на голове волос. Отчего не сбрить их совсем? А голову бы семенами полезными засеять, ведь раз волосы на ней растут, то и пшеница может. Это и пользе и красоте бы способствовало. Первое время, чтобы общественное мнение к этому нововведению приучить, надо бы насильственно сеять пшеницу или овес только на тунеядцах. Таким образом они и не работая пользу все же и нехотя бы приносили.
А из сома-то, может, копилку сделать, ежели набальзамировать да в городе поставить, а к нему лестницу, всякий бы для обозрения видов бы подымался и, уходя, пятак в пасть бросал деньги бы в казну шли на пользу государственную.
Неустанно, неустанно ввинчивается разум мой в неведомое. Раздражает оно меня подобием своим пятну чернильному. Расчислил я сие болото наподобие Васильевского острова. Прикажи освободить меня из темницы, в которую завистью заточен, и множество планов и изобретений великих тебе открою.
1966
О ТОЧКЕ ЗРЕНИЯ
(Интермедия)
Действие происходит в Ледяном доме свадьба карликов. Все вещи: стол, кровать и др. должны быть сильно увеличены, чтобы карликов играли люди нормального роста.
ГОЛОСА ЗА СЦЕНОЙ. Плодитесь и размножайтесь! Пусть молодая нам русского спляшет!
Входят карлик и карлица в подвенечном наряде.
ГОЛОС. Ты смотри, не бей ее.
КАРЛИК. Как не бить в послушании содержаться будет. И побью иной раз, и приголублю.
За стеной смеются, сквозь лед видны пьяные подглядывающие рожи.
КАРЛИК (тихо). Государыня супруга моя, Татьяна Ивановна, я люблю вас.
КАРЛИЦА. Что вы, они подглядывают, что вы.
КАРЛИК. Я люблю вас. (Карлица плачет.) Самая вы прекрасная и дородная и станом всех лутче.
КАРЛИЦА. Вы всё шутите. Как всё это нехорошо.
КАРЛИК. Чтоб вы мне поверили...
Входит гвардеец его рост подчеркнут котурнами, ходулями или еще как-то.
ГВАРДЕЕЦ (заплетающимся языком). Что ж вы так долго? Всех заморозили.
Падает и засыпает на пороге.
КАРЛИК. Чтоб вы мне поверили, любезная Татьяна Ивановна, я вам тайну открою страшную. Знаете ли вы, отчего они так злы и сердца у них нет вовсе? Знаете ли вы, супруга моя дражайшая? Видели ли вы в куншткамере деда моего в сосуде стеклянном? На голову он ниже меня был. На посмеяние выставлен за рост свой малый. Но знаете открылось вдруг мне, что мы все, карлики, и есть самого соразмерного и нормального росту. А они все уроды непомерные. И это совсем некрасиво человеку такого огромного роста быть, как они все. Ведь правда?
КАРЛИЦА. Не знаю я, Сергей Иванович, устала я.
КАРЛИК. Так вот, это они, а не мы вовсе, уроды и есть, чуда морские. Их в банке стеклянной держать надо и над огромностью их смеяться. И они это сами знают! Да! Они чувствуют! Оттого они нас так и ненавидят. От уродства сердце их болью и злобой переполнилось и на нас излилось за красоту нашу. За то, ангелица вы моя, страдаете, что собой хороши. А они как отвратительны, как несоразмерны, неуклюжи все! Царица-то их медведь сущий, каких мужик на рынке плясать заставлял. Да и сильны, как медведи. Да говорят страна есть, где карлы одни живут люди то есть обыкновенные, и никто их там не мучает, никто не смеется, сами себе хозяева. И всё там маленькое, вещи все, чашечки, ложечки. Уедем в ту страну Африкандию. Деньги у меня приготовлены, скоплены, да напоследок изловим урода какого-нибудь здоровенного да на цепь посадим. И будем в той стране за деньги показывать и плясать заставлять. Слышите, Татьяна Ивановна? Уедем?
КАРЛИЦА. Отчего вы злой такой? Уедем, Сергей Иванович, только без урода. Жалко и урода тоже. Сами, одни уедем. (Плачет.)
1966
УЙДИ, НЕ СНИСЬ, КРЫСИНЫЙ ХВОСТИК
Три дня он бегал по комиссионным и все продавал. Продавщицы презирали его поношенные вещи и его самого, такого же. Дома было пусто и холодно, выпить нечего, и когда он уснул, то стали сниться ему страшные сны. Снилось ему сначала, будто стоит он на полке в комиссионном магазине, стоит неподвижно, и надпись под ним рубль. Но все проходят мимо, брезгливо смотря на него, проходят, проплывают, и никому он не нужен даже и за рyбль. "Да вчерась на рынке таких вот продавали сколько хошь по тридцать копеек, а за этого рубль плати", говорит, проходя, пожилая женщина в белом платке.
За окном льет дождик, все проходят, проплывают, как дождь, только не вниз, а в сторону. Вдруг замечает он какое-то странное смятение, смотрят все куда-то в одну сторону, замерев, готовые броситься вперед по какому-то неведомому сигналу. И закричал кто-то: "Покупают! Пoкупают!" Бросились все куда-то. Сошел и он с полки и пошел в ту сторону, куда и все что это там покупают? Деньги-то ой как нужны. Видит эстрада стоит деревянная, вокруг толпа, волнуется вся, шелестит. На эстраде девушка стоит и молчит, а из толпы ее спрашивают: правда ли, что покупают? Правда ли, что по восемьдесят рублей дают? "Подождите, товарищи, не нервничайте, сейчас всё узнаете", говорит она, причастная к тайне. Все стоят, ждут. Наконец что-то зашумело за кулисами, приближаясь. Вынесли на сцену стол, вышли люди в черных костюмах, за стол сели. Один из этих людей встал и говорит:
"Товарищи, мы комиссия по покупке крыс. Дело это новое, работаем мы в экспериментальном порядке, всё, так сказать, внове. Сегодня покупать будем крыс любой породы по 75 рублей за штуку". Толпа радостно загудела, заулыбалась. "Но, граждане, должен вас предупредить, что крысы должны быть в санитарном виде, в антисанитарном состоянии покупать не будем. Галя, продемонстрируйте, пожалуйста, крысу в том виде, в каком она может быть куплена". Из-за кулис вышла девушкa, неся в руке бумажный пакет, из которого она вынула обезглавленную, но очень чистую крысу, правда, несколько капель крови видны были в том месте, где голова соединялась с туловищем. Тут ему стало очень тошно, он отошел в сторону, и его вырвало, потом он снова вернулся в толпу. "Спокойно, говорил он себе, конечно, противно, но что сделаешь? Ведь так дорого платят, за крысу паршивую столько денег. Вон и люди, ведь им тоже противно, а стоят, не уходят. Двадцать крыс и машину купить можно. Вот только голову я отрубить не смогу, этого я вот не смогу. Но надо ведь..."
Тут из толпы кто-то крикнул: "Скажите, а обязательно без головы сдавать?"
"Нет, граждане, ответил человек в черном костюме, не обязательно. Мы принимаем крыс как с головой, так и без нее. Однако должен вам заметить, что за первых мы платим на три рубля больше, чем за вторых. Он полез в карман, достал оттуда что-то маленькое, серое и сказал: За голову мы платим три рубля".
"А как их ловить?" шепотом спросил кто-то в толпе, а потом опять кто-то громко спросил об этом.
"А это уж зависит от смекалки и изобретательности каждого из вас, товарищи, но могу сообщить вам один довольно простой способ ловки: вы должны купить уже мертвую крысу и использовать в виде приманки".
Тут появился человек с лотком на шее: "Кому крысы свежие, дешевые! Кому крысы свежие, дешевые!"
Все бросились к нему. Он видел, как люди отходили от продавца с крысами, завернутыми в бумагу. Бумага была красная от крови, и из нее торчал красный тоненький хвостик.
Его опять вырвало. Потом он встал в очередь и через полчаса получил свою крысу, мягкую, как котлета, и пошел, куда шли все, куда-то на окраину, где водились крысы. Он подумал, что крысы ведь чувствуют надвигающуюся беду, они знают, когда корабль утонет или когда их будут ловить, и давно ушли куда-то в другой город.
1970
СНЫ
Мне было стыдно так долго, что я стала бесстыжей. Музыка вдалеке, скрипач на потолке, он играет. Уйдите все, я так счастлива, мне некогда помнить, я всё забыла.
Лучше уснуть. Глубже, на самое дно, где ржавый скелет позабытого, где корветы это еще похоже на детскую энциклопедию так подробно, так красиво, корабли, птицы, бусы, электрические провода, по которым течет белый молочный ток.
Желтый сухой ветер, смерч, встающий посреди двора, повозки, летящие по улицам без лошадей, без людей. Вместо земли лимонная корка.
Ни одного человека на свете, я одна, совсем не страшно, хотя я вижу, как по небу плывет отрубленная голова. Голова живая и красивая, летчик без самолета. Отрублена наискось. Летит и смотрит вдаль туманными глазами фанатика. Ты, бедная, знала, для чего тебя отрубили. Из шеи медленно падают бомбы, кружась, как листья.
Каждую ночь мне снится дом, где я жила в детстве. Болят его двери, гноятся окна, орел железный над воротами вывихнул шею. Я его навестила. Не снись мне больше. Правда, я была пьяная и упала посреди двора.
Снег таял и чернел от слез. Дом, похожий сверху на иероглиф, шумел надо мной.
Я пришла домой вся в бутылочных стеклах, мама вынимала их из горла, а я ничего не замечала.
Опустевший город, все тот же ветер желтый, опрокинутые повозки, навстречу бегут три крысы и два испуганных большеглазых котенка за ними.
На булочной вывеска, на ней надпись: "Бог + ангелы".
Я лежу больная вся в бинтах, перед кроватью человек в галифе, очень противный, на коленях. "Я люблю его", говорю я всем, почему-то указывая на него пальцем.
Ветер желтый, как свет в окнах в сумерки. Когда в сумерки в окнах горит свет, кажется, что комнаты до краев залиты чаем. Спускается ангел, снимает свою голубую кожу, расстегивает позвоночник и уходит в реку.
1967
БОЛЕЗНЬ
Как сытая желтая корова лежала его толстая шея на воротнике и не шевелилась пока. А он ждал, пил жирный шоколад из фарфоровой чашки и ждал, сидя на циновке в своей лавке, где торговал раньше свечами. Теперь они стояли вокруг него, никому не нужные, целые рощи белых обыкновенных свечей, свечи огромные, как бочки, или с острыми наконечниками для именинных пирогов. Как вдруг тело его дернулось, как дергается поезд перед отправлением, шея начала медленно припухать, и все тело его вдруг хлынуло, разрывая костюм, вдруг побежало, как иногда убегает тесто, забытое хозяйкой. Он заорал дико и схватил лежавший перед ним пистолет, который становился все меньше и меньше в его вспухающей руке. Он выстрелил несколько раз в сердце и все-таки еще живой рванулся в дверь, она была ему по грудь теперь, проломил стену и упал на улицу, где уже лежало много других трупов, огромных и розовых, как пироги.
А первой была монахиня, которая позапрошлой ночью вдруг начала расти во все стороны, пока не затопила собой весь монастырь. Сестры проснулись оттого, что в их кельи что-то мерно и глухо било все сильней. Думали наводнение. Зажгли свечи и увидели клубящиеся в дверях валы тяжелой человеческой плоти. Кто выбрасывался в окошко, кто залезал под кровать, крестясь. А она все металась, не понимая, что с ней. Раньше она была самая маленькая и незаметная и любила вязать. Наконец она проломила стены, и тяжелый купол разбитого монастыря упал ей на грудь, как лифчик.
А теперь в городе все умерли, и над трупами носилось странное существо, одетое в тело голубое и легкое, как пламя свечи. "Зачем, бормотало оно, жадная плоть поедает душу, без которой не может жить? Отчего всякая новорожденная душа сразу подергивается плотью?" Стояла жара. Существо это, похожее на кузнечика, еще покружилось и улетело.
1967
ОГОНЬ НЕБЕСНЫЙ
На телеге стояла лошадь. Молчаливая толпа бежала за телегой и громко дышала, и гнедая лошадь высоко поднимала морду, чтобы дыхание их не касалось ее ноздрей. В бочке, налитой до краев водой, дымилась черная и слепая женщина. Она горела, как горит нефть в озерах, хотя вода в бочке была холодная и темная. За телегой в два ряда шли монахини и молились вполголоса, как жужжат пчелы. Цокали копыта, и шипела женщина в бочке, догорая.
В тот день в зимнем южном городе из окна кирпичного монастыря вдруг пошел дым. Монахини с ведрами бросились к двери, из-под которой шел дым, и увидели, что деревянный стол, кровать, образ стояли себе целехоньки, а на полу лежала и горела монахиня, известная своим примерным поведением и долгими постами. Сухо потрескивала кожа, монахиня уже не вопила, а только тихо мычала, сжав губы. Волосы ее сгорели, и на голове красная кожа потрескалась. Вода помогла лишь немного. Вдруг монахиня открыла рот и сказала голосом, шелестящим, как хлопья сгоревшей бумаги:
Отнесите меня в церковь Вознесения. Да в бочку, дуры, с водой посадите.
В церкви ее отнесли в помещение за алтарем, она перестала гореть, ее вынули из бочки, она легла обугленная прямо на пол перед иконой и сказала, что хочет исповедаться. С крестом подошел к ней священник:
Покайся, какой невозможный грех ты совершила, что Господь при жизни ввергнул тебя в геенну огненную?
Послушай, сказала она внезапно ясным и звонким голосом. Двадцать лет я вела жизнь праведную, в молитве и постах, вся высохла и пожелтела, перепутала ночь и день. И за это сошла на меня благодать. Голова закружилась, и я увидела под ногами своими облака. И справа, и слева, и надо мной были облака, и между ними узкий переулок, по которому я шла. И в конце его на краю неба сидел Господь в окружении ангелов, и от крыльев их шел пар, как от кипятка. Господь сидел за деревянным столом, ангелы стояли на коленях, над ними чуть пошатывалось закатное солнце. Ангелы стояли на коленях перед солнцем, как перед большой коровой, и доили его в кувшины. И когда кувшины наполнились до краев маслянистым закатом, ангелы поставили их перед Господом. Один из них сказал: "Пей, Господи". Господь поднес вино к губам, и другие все тоже. Вдруг он взглянул на меня, озноб прошел по моей коже и стало жарко внутри, а снаружи холодно. Господь сказал: "Выпей с нами. Твое здоровье". Но я не могла сделать ни шагу, хотя и старалась, а только смотрела на него. Тогда один из ангелов подошел ко мне и протянул крыло. "Что ты делаешь! закричали все. Она ведь еще земная". Но он уже дотронулся до меня, и рука моя вспыхнула, как сухое дерево. И все кончилось. Ни о чем не жалею.
Господь с тобою, Господь с тобою, бормотал священник, крестясь. И, тяжело поворотившись на коленях к иконе, шептал молитвы, не зная, верить или нет. Над ним висел Христос, тусклый, спокойный и строгий. Пламя желтых свечей качалось в его голубых глазах.
Открой мне, Господи, бормотал старик, отчего так переменчиво лицо твое. Дай мне увидеть тебя и потом сожги, если хочешь. Отчего ты переменчив, как девица, не вошедшая в возраст? Или и у тебя есть времена года? И жестокость находит на тебя, как осень, беспричинно?
В храме было много народу, тесно и душно. Люди касались друг друга плечами, дышали друг другу в затылок и не сторонились, но им все равно было страшно, потому что нет ничего страшнее чуда. Всю ночь они молились в этой маленькой церкви в конце переулка на горке. Иногда кто-нибудь тихо выскальзывал за дверь, и на его место вползала другая тень с улицы. Под утро, когда голые кусты и крест на церкви четко были видны на светлеющем небе, блудница, усталая и не нашедшая себе в эту ночь работы, сидела на паперти и ждала, когда можно будет войти помолиться. Ветер поднимал ее волосы дыбом, небо розовело, губы ее были бледнее рассвета. Она вдруг встала на колени прямо на каменных ступенях и долго молилась, хотя думала, что Господь там в церкви со многими, а не с ней одной на холодной улице.
Не покидай меня, Господи, сказала она напоследок, не покидай меня на рассвете, когда так сухо в горле и голова болит с похмелья.
Она встала с колен и увидела, что совсем уже утро и наступает весна. Она побрела домой, касаясь рукою теплых веток. И не было на душе ее грехов ни прошлых, ни будущих.
А в горах над городом плавали люди с крыльями, невидимые никому.
Прощай, говорили они человеку без крыльев, плачущему, розовому, в белой рубахе провинившемуся ангелу, который протянул крыло женщине. Господь превратил его в человека. Прощай, говорили ангелы и тихо подымались, не качая крыльями, уплывали вверх. Последний, морщась и чернея, махнул крылом пред лицом провинившегося, и тот потерял память и побрел по тропинке в тумане, уже не плача.
Наступала весна. Зеленые листья с шипением вылетали из почек.
1967
БАБУШКА
Страшно было умирать бабушке. Бедная черная бабушка, ворона в платочке, волк в чепчике, мне всегда жальче птиц и волков больше, чем людей. Страшно было умирать бабушке. "Все умрут, все умрут!" кричала она, умирая. Озлобленная тюрьмой и ссылкой, да и вообще не больно-то добрая, этим она утешалась. Ей нельзя было жить в Ленинграде, но она все-таки жила здесь. Она очень любила своего пятилетнего внука. Когда нянька водила его гулять, бабушка шла сзади, чтоб ее не узнали, и смотрела на него. "Все умрут, все умрут", кричала она в бреду, внук ее проснулся однажды ночью от ее крика и оставил себе на завтра подумать о том, что это значит все умрут.
Но завтра его увели к знакомым и оставили там на несколько дней, а когда он вернулся, сказали, что бабушка уехала. Вот и хорошо, подумал он, что она больше не лежит целыми днями, а ходит, как все люди. А потом ночью он вдруг подумал: что это все умрут? И я умру, выходит. Он знал до этого, что люди умирают, и видел скелеты и гробы на рисунках, но все это как-то его не касалось. Он думал есть люди живые и есть люди мертвые, разные породы людей, как у собак бульдоги и таксы. Я родился живым, мне повезло. А бабушка говорит все умрут, значит, и я, и она, и мама? И каждого положат в такую коробку, зароют в землю, каждого отдельно, и лежи там. Умереть это значит кожа с тебя упадет и ты останешься в одних костях. Умереть это все равно что повзрослеть, делов-то. По расписанию, сначала ты ребенок, взрослый потом, а потом мертвый просто еще взрослее. "Мама, сказал он, высунувшись из-пoд одеяла, а может, бабушка умерла?" "Да, ответила она, кто тебе сказал?" "Я догадался. Слушай, а я тоже умру?" "Не знаю, может быть, и нет". Он лежал и глядел в темноту, ему вдруг стало так страшно, что даже говорить он не мог. Я такой теплый, такой живой, такой хороший. Мои бедные ребра. В темноте. В доме напротив горело окно, ходили какие-то тени. Он вдруг понял она нас заразила. Мы были живые, а она заразила нас смертью, и будем все лежать в темноте, в коробке. "Противная бабка, дура", бормотал он и плакал.
1967
CОСЕДКА
Будто чувствовала она, что скоро умрет и замолчит навеки, так много говорила она и рассказывала. Но рассказывать ей было нечего, она говорила первое, что придет в голову, она думала вслух, и думала так постоянно и на людях, что соседи трусливо бежали из кухни, едва ее завидев.
А муж у нее был молчаливый и добычливый пенсионер, дома он бывал мало, все ходил по разным инстанциям, добывая разные блага. Еще он пил тайком, копя сдачу от ежедневных покупок.
А Елизавета Петровна подстерегала соседей на кухне и начинала говорить и говорить, и уйти никак нельзя было, потому что она не делала пауз, разве что просто повернуться и уйти но ведь это неудобно. Она говорила, и вид у нее был бессмысленный и радостный, и смотрела она как-то лукаво всегда, будто на что-то намекала. А когда все-таки оставалась Елизавета Петровна одна, то слышно было, что она поет, и если выйти на кухню, то тут она с тобой не заговорит, а допоет сначала. И вот сидит она на стуле у окошка и поет: "Выхожу один я на дорогу".
А перед смертью совсем она заскучала и уж не на кухне сидела, а ко всем в гости ходила. Зашла она к Петровым, а у них девочка маленькая одна дома, цветочки на окнах поливает. Входит Елизавета Петровна и говорит:
Цветочки поливаешь, Настенька, хорошая ты девочка, умница, я тоже всегда цветочки поливала, когда маленькая была. А потом как выросла и работать пошла, так уж и перестала поливать. Да, лорнет у меня был и собачка. Собачка померла. Работала я у Павлова, вот теперь уж все умерли, кто с ним работал, я одна осталась. Цветочки это хорошо, мамочка моя их любила, только не такие, как ты поливаешь, а луговые, ромашки, васильки. Песня есть такая "Олечка рвет васильки..." Ах, беднaя мамочка, как она меня любила, уж больше мамочки никто тебя любить не будет, люби свою мамочку, береги ее. Свою мамочку люби, люби, люби, уважай, и долго она еще так говорила, глядя лукаво на девочку, которая строила что-то из кубиков и совсем не слушала ее.
А потом пришел ее муж и сказал:
Лизанька, Лизончик, пойдем.
И они ушли.
А за день перед тем, как с ней удар случился и отправили ее в больницу, сидела она на кухне, положив ногу на ногу, курила папиросы и говорила одну только фразу: "Как хорошо, что революция победила! Как хорошо!" сидела и ждала, пока на кухню не вышла другая соседка, женщина лет около сорока, работавшая судомойкой в детском саду.
Женщина эта вышла и начала картошку чистить, опасливо косясь на Елизавету Петровну и боясь ее спросить о чем-нибудь, о здоровье, как полагается, потому что потом уже ее не остановить. Но Елизавета Петровна молчала и смотрела на соседку очень задумчиво, напряженно думая о чем-то. Вдруг встала она, близко-близко подошла к соседке, так, что та даже картошку чистить перестала, бросила нож и посмотрела на Елизавету Петровну.
Как вы себя чувствуете, Елизавета Петровна? спросила она тихо.
Та сурово взглянула на нее и сказала строго, глядя в глаза:
Давайте говорить по-французски.
Я не умею, ответила испуганная соседка.
Вот дура-то! сказала Елизавета Петровна и, напевая что-то вроде "парле ву франсе" и дымя папиросой, отошла и села на свой стул снова.
Обиженная соседка хотела ее тоже как следует выругать, но вдруг испугалась чего-то и просто ушла из кухни.
А когда вернулась погодя, видит, что на кухне сидит старичок, единственный, с кем Елизавета Петровна говорить много стеснялась и робко всегда на него посматривала. А у старичка был свой участочек за городом и своя картошка, которую он старался всем соседям дорого очень продать, и все с ним торговались, но Елизавета Петровна безропотно ее покупала.
Когда соседка-судомойка вошла и стала молча и напряженно снова чистить картошку, слышала она, как старичок говорил:
Ох, хорошая ты баба, Елизавета Петровна, в гимназии обучалась, умная ты и говоришь складно, вот женился бы на тебе, кабы раньше встретил.
Да что вы, Григорий Петрович!
Ей-богу, любо с тобой поговорить, я вообще с бабами люблю...
Как, до сих пор?
Да нет, поговорить, сказал старичок.
И вдруг Елизавета Петровна встала очень прямо и сказала:
Не носи, не буду больше у тебя покупать, дорогая очень.
Старичок очень изумился, побледнел даже и сказал:
Да как же это? Что это?
Не буду больше у тебя картофель покупать.
И тут изумленная судомойка услышала, как старичок тихо всхлипнул, и, подняв голову, увидела, что он слезами плачет.
Потом он слезы вытер и сказал сурово:
Ты помни только, Елизавета, что все помирать будем и все Богу ответ дадим, и вышел.
Потом вернулся и сказал, просовывая голову в дверь:
Или ты вечно жить собралась? и, хихикнув, скрылся.
Елизавета Петровна тоже ушла, напевая что-то.
А на следующий день увезли ее в больницу. Полежала она там и умерла. А мужа ее положили тоже, в психиатрическую, но он оттуда скоро вернулся и рассказал, что Елизавета Петровна долго, бедная, мучилась и кричала, а врачей будто не было, и никто ей боль не облегчил, и поэтому, когда померла она, он стал там стекла бить и врачей ругать. Его и положили в больницу.
Теперь и мне умирать нужно, сказал он.
1968
Продолжение книги
|