Эти парадные выглядят как разграбленные гробницы.
Склепы, подвергшиеся нашествию и поруганию с чёрного входа истории в эпоху, что сама давно уже отошла в область преданий.
Иные производят впечатление лабиринтов, уводящих в толщу воспоминаний о ледниковом периоде.
Двойная экспозиция позволяет обнаружить призрачную, галлюцинаторную природу этих последних.
Они отслаиваются от сетчатки под стать ветшающей, облезающей штукатурке, за которой проступают всё новые и новые геологические слои.
Вслед за их чередой, в зыбкой патине оплывающих контуров, не успевающих, неспособных сложиться в образ, взгляд упирается в стигматы лучащейся прозрачности, почти пустоты.
Так время совершает мёртвую петлю.
И вместе с медленным просачиванием его вязкой, тягучей субстанции в зрачок история совпадает с собственным истоком: насилием.
Точка кристаллизации.
Мессианское застывание хода событий.
Развоплощение равно здесь обретению зрения.
Сверкающий магниевый рубец, сшивающий его обезображенные лоскутья.
Эхо, отпавшее от влажной стихии голоса и блуждающее в стоячей воде амнезии. Реликты повальной экспроприации.
Очень скоро эти парадные обретут совсем другой вид.
Скорбь выйдет из моды (уже вышла).
Мы присутствуем при последних проблесках исторической истины её руинах. Континуум истории должен быть взорван.
--------
Когда G. переходит на английский язык, она словно бы отслаивается, как переводная картинка, от расплывающегося образа себя же самой, с которым, казалось бы, породнилась.
Речь преображается, становится неуступчивей, суше; в ней пробуждаются властные нотки неуёмности, силы влекущие и отталкивающие, вытесняющие в какой-то вакуум.
Она словно бы отстраняется и с этой дистанции овладевает собой.
Рот сведён в самодостаточном плеоназме.
Замкнут на неприступную идиому.
Запечатан латиницей.
Замкнутость, переходящая в безмерную чуждость, пьянит, как иных крохотная родинка или шрам на лопатке.
Или лёгкая асимметричность черт.
Я фетишизирую голос.
Его ствол уходит корнями вниз, в пучину горла, водоворот пищевода, хлев живота, в вавилонские ясли блуда, где так вольготно тонуть.
Причём всякий раз я уподобляюсь ему всё больше и больше.
Завораживающая близость.
Just say it.
Она доставляет мне удовольствие языком, на котором я едва успеваю за ней угнаться, чувствуя, как сам превращаюсь в чужестранца себе самому.
Переведи.
Всё чаще и чаще это удовольствие начинает причинять боль.
--------
(what a horrifying dream...and yes, very kafkian. it seems to me to have so much to do with the power of language you pronounce yourself guilty, you are pronounced to be arrested your confinement is in word only you can leave but you choose to stay. the source of your guilt (hashish) is simultaneously symbolic of home (the keys). you want to write a novel but remember that you are in russia you can escape to new york, but you lack the "keys" to get in. and so you live below ground, in a small civilization, a sub(way) culture where life with its movements and celebrations goes on.
strange, but not so strange...)
--------
Телефон-автомат. Звонок G.
Несколько раз подряд путаю девятку с шестёркой, в конце концов попадаю.
Я дома, перезвони.
Через полтора часа на "Восстания".
Пешком по перерытому Невскому.
У Казанского Собора троллейбус.
Схожу на Пушкинской.
Пока сижу на ступеньках и читаю старый номер ХЖ (из тех, что сподобился мне наконец-то вернуть Денис) со статьёй Бретона о Троцком, дважды подходят с предложением купить травы и один раз две проститутки.
Ничего не нужно?
Сквозь зубы, походя, тотчас направляясь к следующему клиенту.
Одна полноватая, страшненькая, с заплывшим скуластым лицом, в сарафане с голыми плечами и уродливых белых туфлях на платформе; другая стройная, в джинсах в обтяжку и майке, чьи тесёмки крест-накрест полосуют обнажённую спину.
Огромные бордовые губы первой; и красивые злые глаза второй.
Последний "в очереди" высказывает уклончивый интерес.
Они останавливают свой обход, начинается торг; отходят за газетную палатку, что-то озабоченно обсуждают, потом возвращаются к нему. В этот момент краем глаза я вижу, как приближается G.
За эспрессо с мороженым в "Сладкоежке" спрашиваю, насколько серьёзен её роман с К. (Две его фотографии из альбома вперемежку с городскими пейзажами и моими портретами, сделанными в предыдущий приезд, из-за которых я наговорил в гостинице кучу глупостей.)
Чем он занимается?
Музыкант, пишет для денег женские романы под псевдонимом.
После паузы: мы познакомились на презентации Боулза.
(Я достаю сигареты, перед глазами две этих фотографии; я хочу их забыть, хочу их видеть, но чтобы забыть, нужно о них написать, а чтобы видеть наоборот, нужно быть с G.)
Она тоже берёт сигарету и закуривает.
Он хороший.
Да, соглашаюсь я.
(Ведь фотографию невозможно уничтожить, невозможно порвать; это многоголовая гидра имени рождённого под знаком Сатурна Б., близорукого, страдающего одышкой еврея, эякулирующего в гроте на Капри в ладошку Аси Лацис.)
He is homosexual, isn't he?
(Стряхивает пепел.)
Он мне помог. А я помогла ему.
(Выпускает дым.)
I think, you understand.
--------
Свидригайлов уезжает в Америку.
Об этом его "отъезде" я делал доклад в 1994 году в университете Айовы.
После доклада один чилийский писатель
с начинающей входить в моду эспаньолкой
попросил меня написать для него фамилию Свидригайлов латиницей.
Он читал "Преступление и наказание", но не помнил, чтобы там был такой персонаж.
Эй, вы, Svidrigaylov.
Что вы думаете об удовольствии?
Оно то, что каждый сам себе представляет.
А о боли?
Боль это нечто иное, нежели удовольствие, но не настолько, чтобы являться его противоположностью. В некоторых случаях удовольствие возникает при условии определённого ритмического чередования болевых ощущений.
Вы полетите на воздушном шаре с Бергом?
Возможно.
Вы боитесь смерти?
Когда я фотографирую себя одного на вокзалах или в аэропортах, я выбрасываю или разрываю фотографию на маленькие кусочки, которые я позволяю себе выбросить через окно, если это поезд, или оставляю их в пепельнице или журнале, если это самолёт.
(Пауза.)
Страх перед смертью лишён собственного содержания, это аналог страха перед кастрацией.
.............................................................
Присутствовала ли на этом докладе Г.? Не помню.
В любом случае, она отредактировала мой текст, более того, переписала его набело. Мне хватило бесстыдства сделать это её руками (рукой).
--------
Цапля, музей Блока, Пряжка.
Но сначала бесконечные телефонные переговоры.
В. после амфетамина валится спать.
Цапля собирается, даже, кажется, выходит из дома, но в последний момент передумывает.
С третьей попытки Кирилл всё же её уламывает.
"Определение Блоковского числа".
Экскурсию ведёт увядшая дама в светлых брюках и бирюзового цвета блузке. Говорит еле слышно, как в церкви. В спальне, потупив глаза и выдержав паузу, сообщает, что об отношениях Блока с Любовью Дмитриевной "написано много вздора".
Лиловые миры обоев.
Роза и крест.
В окне верфи.
Кирилл не выдерживает и спускается вниз.
(В 81-ом году (музей только-только открылся) экскурсовод тоже была в чём-то бирюзовом, по-моему, в приталенном платье. Но она была гораздо моложе и выше ростом: небесное создание, с кожей, сквозь которую просвечивала венозная кровь.)
На улице вновь ослепляет солнце.
Они как будто дают здесь что-то вроде обета девственности. На более высокой ступени посвящения у некоторых прекращаются месячные. Только после этого можно приступать к истинному служению. Постепенно их учат левитировать. С закрытыми глазами входить в тёмные храмы его души. Всего ступеней двенадцать. На десятой они уже умеют останавливать дыхание, и им присваивается имя Софии. На одиннадцатой он приходит и пьёт их кровь.
Нет, это они делают ему переливание крови.
И похмелья как ни бывало.
Андрей Белый рассказывает, как Блок возвращался с Островов и заблёвывал весь коридор, чем ужасно, конечно, мешал его, Белого, решительному объяснению с Любовью Дмитриевной. Я ему в чём-то даже сочувствую. В самом деле, стоит только приступить к решительному объяснению, а тут Блок с Островов просто ужас какой-то...
А на двенадцатой?
Что на двенадцатой?
Ступени. После переливания крови.
Отправляется пешком в Шувалово.
Почему в Шувалово?
Потому что там особенно чувствуется таинственная пошлость мира, которую он так любил.
Любил?
Примерно так же, как французский каблук. Непременно острый.
В музеях всегда есть что-то от склепа.
А от чего он умер?
От нервного истощения.
Бедный.
Позднее, в маленьком кафе на Галерной, мы сталкиваемся с Андреем Клюкановым, читающим "Под покровом небес".
--------
Сон накануне приезда G.
В аэропорту я встречаю А., мы едем в город.
Беззаботность, граничащая с безумием.
Потом на скамейке около пруда или какой-то ложбины в парке и в то же время как будто в крохотном скверике на углу Достоевского и Разъезжей. Слева от меня А., справа Вася Кондратьев в чёрных косухе, брюках и башмаках, а за ним кто-то ещё. И Вася почему-то поминутно заваливается вперёд, "клюёт носом", перегибаясь при этом пополам, как гуттаперчевый мальчик, и нам приходится прислонять его тело к спинке скамьи, точно он пьяный или заснул.
Непонятно, как мы вообще пришли с ним сюда.
Затылком ощущается соседство улицы, отделённой от нас зарослями (вполне иллюзорными): так ведь не может долго продолжаться, надо что-то делать (в смысле, с телом).
В какой-то момент я замечаю, что впереди маячит стена. Мало-помалу она вырисовывается, точно вплотную надвигается сама реальность. Это стена телефонной станции. Место вдруг начинает ощущаться как знакомое (до этого мы были "нигде").
Словно объектив, через который я смотрю, навели на резкость.
Ужаса я не чувствую, просто В. надо время от времени "выпрямлять".
Теперь А.
Как всегда, её появление непереносимое счастье. Я думал (все мы думали), что ты умерла, а ты, оказывается, просто отсутствовала. Долго-долго. Почему? Так было надо. Но это без слов, одними взглядами.
Любованье.
Точно в самом прикосновении сокрыта преграда.
Опять-таки, как если бы сон использовал моё знание себе во благо, ведь моё знание в том и состоит, что прикоснуться нельзя.
На руках у меня два мертвеца.
Хочу ли я воскресения А.?
Судя по навязчивости, с какой она возвращается ко мне, абсолютно.
Стало быть, я хочу чуда?
Безумие.
Однако у этого безумия, у этого чуда есть "прототип".
Ночной звонок А. из Америки.
"Ничего другого не остаётся, кроме желания организма умереть на свой лад. И не частично на свой, частично на чужой лад: только по-своему".
Мысль, которую я не в силах оказался произнести вслух.
(На миг мне показалось, что я коснулся её.)