Последнее время меня не покидает ощущение непристойности при виде того, что происходит на телеэкране. Сразу оговорю: связано оно отнюдь не с рекламой гигиенических или противозачаточных средств. И даже не с передачами типа "Про это" или "Любовь с первого взгляда". Там никогда не переходят заветной черты, отделяющей добропорядочное ханжество аудитории от порядочного скотства тех, кто ею манипулирует. Если в них и занимаются своего рода вербальным петтингом, то в строго отмеренных и допустимых мелкобуржуазной моралью дозах. Напротив, совершенно невинные на первый взгляд передачи, такие как "Поле чудес", "Моя семья" и прочие симулирующие задушевность ток-шоу, вот что шокирует. Особый цинизм этим последним придает беспардонность, с какой эксплуатируются комплексы отрезанных от коммуникационной элиты так называемых "простых людей", чья инфантильность (в этимологическом и психоаналитическом смысле слова) прямо пропорциональна разнузданной откровенности самого зрелища. Дары, что ложатся к стопам знаменитого телеведущего, эти бесконечные огурчики, эти грибочки, говорят сами за себя.
С другой стороны, в "Империи страсти", например, непристойно не столько то, что прилюдно раздеваются за компьютер, сколько то, что раздеваются до трусов. Но что же прикрывают столь фиговым листком? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо несколько отклониться от темы и совершить окольный путь, в котором нашим проводником будет Кафка.
В поисках помещения, где проходят заседания Суда, герой романа "Процесс" Йозеф К. забредает в рабочий квартал и натыкается на прачку, которая стирает в корыте детское белье. Она говорит, что его давно ждут, указывает дверь и чуть ли не силой заталкивает его внутрь. Он входит и, действительно, попадает в святая святых, в сердце Закона. В этом эпизоде с предельной ясностью проступает главная особенность кафкианской вселенной: граница между жизненной сферой и сферой юридической, между грязью социального дна и ослепительной чистотой власти, разделенных, казалось бы, непроходимой стеной, оказывается по существу прозрачной.
Принцип здесь тот же, что и у ленты Мебиуса: если в нашем спуске на социальное дно мы продвинемся достаточно далеко, то окажемся внезапно по другую сторону в лоне возвышенного и величественного Закона. Дверь, переход из одной сферы в другую охраняется обыкновенной прачкой, вызывающе сладострастной.
Прачка далеко не проходной и не случайный персонаж в этой сцене (как и в творчестве Кафки в целом: вспомним многочисленных женщин в "Замке", играющих в сущности ту же роль). С правосудием ее связывают узы совершенно особого рода. Вскоре К. обнаруживает это и сам, когда его показания перед трибуналом прерывает непристойное вторжение:
Но тут речь К. была прервана воплями из дальнего угла. Он затенил глаза рукой, чтобы лучше видеть, от мутного света чад в комнате казался белесым и слепил глаза. Виной была прачка; уже при ее появлении К. понял, что она непременно помешает. Но виновата она сейчас или нет, сказать было трудно. К. видел только, что какой-то мужчина увлек ее в угол у дверей и там крепко прижал к себе. Однако вопила не она, а этот мужчина, он широко разинул рот и уставился в потолок.
Итак, К. ожидает от Суда акций (законных действий, решений), а взамен ему преподносят акт (публичной копуляции).
Прачка воспользуемся здесь игрой словами буквальным образом стирает границу между тем и другим.
Эта женщина и Закон близки. Можно, конечно, сказать, что она только симулирует эту близость, преследуя нехитрую цель соблазнить мужчину. Однако, принимая во внимание уже упомянутую выше логику ленты Мебиуса, можно сказать и по-другому: происходит своего рода короткое замыкание между спрятанным под фартуком срамным местом и сакральным местом Закона. Фемида оборачивается вульгарной бабенкой. Правосудие не более чем вывернутой наизнанку метафорой. Благодаря Кафке с наших глаз, в отличие от ослепленного Йозефа К., спадает повязка: мы видим прачку в законе, видим агрессию непристойности. Механизм публичности в действии.
Таким образом, застигая обыкновенную прачку на неслыханном месте, месте Закона, Кафка совершает в литературе настоящий переворот. Политические последствия этого переворота можно в целях экономии свести к двум пунктам. Во-первых, он недвусмысленно дает понять, что власти нет никакого дела до торжества истины, что она поистине наслаждается, причем наслаждается бесперебойно (так, следователи во время ночных дознаний просматривают порнографические журналы). Во-вторых, власть не есть нечто потустороннее, сосредоточенное в одном недоступном для простых смертных месте, будь то Суд, Замок или Кремль. Она гораздо ближе, гораздо доступнее, чем мы думаем, она сама субстанция наслаждения, то, что сегодня размазывается по телеэкрану.
Тем самым Кафка предвосхищает новейшую концепцию устройства власти, которую во второй половине семидесятых годов выдвинул Мишель Фуко. Согласно Фуко, власть сегодня действует не через подавление и не через идеологию; она перестает говорить от имени смерти, а, наоборот, выступает от имени самой жизни, становится ее рупором. Это устройство власти новейшего времени, времени демократий, соотносится уже не с "негативными" категориями запрета, заточения и репрессий, как в тоталитарной модели, а с "позитивной" категорией сексуальности, понятой в самом широком смысле как своего рода универсальная витальная сила. Власть канализирует сексуальность. Или, если угодно, транслирует.
Вот почему устами телевидения, этим органом власти, жизнь артикулируется, с одной стороны, как бесконечная музыкальная оргия, бесконечная инсценировка оргазма, гипержизнь, а с другой создается эфемерный и фальшивый образ общности, единства, призванный заглушить у аудитории болезненное сознание того, что всякому единству, если не обществу в его традиционном понимании, пришел конец. (Отсюда, кстати, и настоящий ностальгический бум на ТV, начиная с кинофильмов и "Старой квартиры" и кончая советскими песнями в исполнении поп-групп, реанимирующих уже тронутый разложением коммунальный труп.)
Под покровом навязчивой развлекательности как образа жизни и свободы выбора как модуса бытия (при том, что по всем каналам тиражируется по сути одно и то же) ТV выставляет на всеобщее обозрение свою непристойную сущность. Было бы крайней близорукостью сводить оную лишь к одной из функций, функции средства массовой информации. Да, СМИ несут информацию, но они же и ин-формируют нас по схеме зрелище-товар-образ. Подменяя негативной совокупностью произвольной аудитории возможность подлинного сообщества и возможность неподдельной человеческой солидарности. Создавая видимость коммуникации и лишая коммуникации настоящей. А так же, что не менее важно, похищая и присваивая язык подобно тому как шоу "Империя страсти", в котором страсть симулируется, похищает название у кинофильма.
Эту хищническую сущность ТV следует, вслед за Марксом и Ги Дебором, определить как экспроприацию и отчуждение человеческой социальности в форме зрелища.
Как? Власть становится зрелищем? А почему бы и нет? Взять, к примеру, прогноз погоды: внимая чарующим модуляциям дикторши, наблюдая за ее чувственными повадками, ловишь себя на мысли, что предлагает телевизионная дива нечто гораздо более существенное, нежели метеосводку, предлагает себя. Ее двусмысленная фигура может послужить своеобразной аллегорией телевидения вообще. Какую бы информацию оно ни несло, что бы ни рекламировало, несет и рекламирует телевидение всегда себя и только себя: товар и общество потребления в одном лице.
1997