Глава 1
С утра больные стали бриться. Часам к семи по палатам забегали сестры и санитарки. Они заправляли постели, протирали полы и касались влажными тряпочками до спинок кроватей. В одиннадцатую палату тоже залетела сестра и быстро-быстро стала убирать все, что было на тумбочках, в самые тумбочки.
"Вы будете еще пить свой чай?" - спросила она. Больной положительно кивнул, и она не решилась убрать стакан, хотя ощущение незавершенности не покидалo ее во все время пребывания в палате. Впрочем, и из коридора она еще порывалась.
Однако, по-настоящему все началось только в половину одиннадцатого, и начало этого возвестил внезапно поднявшийся шум, который можно было бы сравнить с шумом сорвавшейся стаи, с шумом приближающейся охоты, или вот еще - с шорохом самки страуса в тридцати шагах от наблюдателя.
Через стеклянную дверь было видно, как пробежали, изогнув по-собачьи спины и на бегу доучивая истории болезней, лечащие врачи. За ними проследовало несколько лиц совершенно неопределенного возраста и положения. А потом все захлестнули студенты, вернее студентки, размахивающие записными книжечками и карандашами, и среди них медленно проплыл сам профессор.
И то, что он был стар, и то, что был ниже окружающих, придавало ему еще большую значительность и, более того, - трогательность. Казалось, что все остальные призваны оберегать и действительно оберегают его от возможных столкновений, как бы стерегут, и, если бы он попытался, то его почти наверняка удержали бы, наконец, ему просто не позволили бы, если бы не удалось уговорить. Такое поклонение профессору, как некоторому идолу, такое почитание профессора, восходящее к древнейшим временам, - увы! - сохраняется сейчас только в немногих клиниках, в остальном же научном мире давно уже царствует политеистический хаос.
После студентов, а вернее студенток, наступил перерыв. И затем, под нарастающий грохот везомых весов и баллонов с кислородом, самозабвенно прошел молодой врач с поднятыми кверху руками, словно возвещавший кому-то, кто был в противоположном конце коридора.
Одиннадцатой палаты обход достиг только к половине второго дня, то есть к половине второго пополудни. Профессор к этому времени уже сильно устал и разговаривал с больными почти что формально. Однако, каждое его слово тут же ловилось раскрытыми руками и ртами бесчисленных записных книжечек и тетрадок и повторялось со всевозможными искажениями и дополнениями дружными карандашами.
Но наш профессор и в самом деле был достоин подобной популярности: его мозг даже сейчас работал с потрясающей отчетливостью, реагируя буквально на каждую мелочь, на малейший оттенок нюанса голоса больного. В этом было, конечно, и немалое кокетство со стороны мозга старого профессора: подмечая все эти тонкости, профессор как бы иронизировал над своими ненаблюдательными коллегами, унижал их, так сказать, ставил их на место.
"Вы разрешите мне переставить на минутку Ваш стакан?" - спросил он больного. Тот инстинктивно взглянул на покрасневшую санитарку и сочувственно улыбнулся ей. Как она проклинала теперь свою недавнюю нерешительность!
Но нельзя было восхищенно не проследить, каким вежливым и вместе шикарным жестом профессор переставил стакан с чаем на подоконник. Затем он пододвинулся поближе к больному, взял его за руку и, не глядя на часы, посчитал совсем мало, после чего мягко отпустил руку, взглядом сопровождая ее падающий жест. И что-то даже кошачье появилось за круглыми стеклами очков. Казалось, его забавляла податливость этой вот, претендующей на самостоятельность, руки. И тут произошло неожиданное. Неожиданно, - и конечно много более для себя, но и для других все-таки тоже, - больной в свою очередь взял руку профессора и безусловно развернул ее ладонью вверх. И пока профессор еще не нашелся, чтобы начать сопротивляться, быстро стал говорить: "О профессор-профессор, какая замечательная Ваша рука, какая сильная: какая сильная линия таланта, и она не прочерчена, скорее вырезана на ладони - и не ножом? К тому же Вы - баловник, профессор: Венерин бугор изрезан сплошь поперечными линиями, и ни одной продольной! Не от этой ли жестокой чувственности Вы так успеваете в науке? Впрочем, наука и эта штука - одно, не правда ли, профессор?".
"Разумеется, разумеется - нет", - едва не согласился профессор и как бы случайно раскрыл руку больного. "Ну-с, что с вами? Что с вами такое?" - как-то сразу в нескольких смыслах спросил он, как бы промурлыкал, поднимая глаза от ладони к лицу больного, и так несколько раз, словно бы облизывая того.
Но и это ему не удалось.
"Ах, оставьте, оставьте мою болезнь - Вашим студентам, самый нерасторопный из них найдет у меня то самое, что меня ничуть не беспокоит. Поберегите свою изощренность для более изобретательной болезни, чем ординарный неврогенный перистальтит, или, выражаясь по-военному, шок кишок. Я не шокирую Вас, профессор?".
Но тот молчал, натянув на лицо улыбку.
"Уделите лучше немного мне самому, или хотя бы более благородной моей части, то есть руке, ведь я заметил, что Вы посмотрели-таки на нее, а я заметил", - больной внутренне погрозил профессору пальцем.
"Ваша рука, действительно, представляет некоторый интерес, но вы и сами, как видно, не меньший меня хирософ, так что, так что - мы вернемся к нашей болезни", - и профессор отвернулся лицом к студентам.
"Нет уж простите, - не унимался больной, - Вы напрасно мне говорите так: гадать себе нельзя, как нельзя лечить себя, здесь нужен объективный, научный подход, то есть полная бескорыстность. Здесь, как говорится, важно не есть, но есться!".
Этого профессор, признаться, не ожидал.
"Мы поговорим с вами как-нибудь после, в другой раз. Здесь кроме нас с вами еще - студенты". - И профессор не cпеша переставил стул к очередной кровати. И по тому, как он делал это намеренно медленно и спокойно, чувствовалось, что профессор был раздражен.
Раздражение это не прошло и в операционной, куда профессор направился после обхода, и где лучший ученик его - Гольдфарб - демонстрировал ранее нигде не практиковавшуюся операцию бугорчатки нижнего надпочечника. Некоторое время молча наблюдавший за его неловкими движениями, профессор внезапно подался вперед.
"Как вы держите скальпель?!" - завыл он, и его редкие белые волоски еще более поредели, выделившись на потемневшем, теперь уже совсем темно-малиновом фоне.
Одним прыжком он оказался рядом с незадачливым и с такой силой сжал кисть того, что скальпель со звоном упал на каменный пол операционной. Все поспешно наклонились за ним, но тут же совсем смутились, поняв, что опять попали не в просак.
Профессор властно простер руки, и ему тотчас подали новый, стерильный скальпель. Рука его дрожала, но как только скальпель пошел в тело, словно окаменела, и профессор, как искусный гравировальщик, этой каменной рукой отслоил такой тонкий, будто воздушный лепесток бугорчатки, на котором была болезнь, что ни на волос не захватил здоровой ткани.
Когда вся дневная работа была закончена, профессор заперся в своем кабинете. Его не беспокоили, понимая, что он готовится к Завтрашнему Дню, и даже наиболее порывистые отчужденно бродили коридорами, всякий раз опуская глаза, когда взгляд их встречался со взглядом себе подобного.
Больному снова тихо мстились кусты, и когда он закрывал веки, тут же смыкались над ним, с одной стороны беловатые, с другой менее белые листья и протягивались к воде; и чем жарче, тем холоднее было блестящее зеркало, по которому ходят паучки, на котором лежат крошки разные, какие можно смахнуть ладонью со стола реки, и таинственная жизнь за непроницаемым стеклом, если только предположить ее существующей. И всего ведь какой-нибудь метр! Если ямку такой глубины выстроить на берегу, то можно было бы свободно обнять всю ее, и снедь напрасно стала бы суетиться на этой мели, и как грустно, как жалко было ее... Начинался вечерний парад кустов, который больной для себя именовал "дунсинанским". Кусты проплывали темными островками по лунной воде, поворачивались, разбирались ветками - прямо темной листвою в лицо.
"Не лечат, суки!" - резюмировал другой больной со своей стороны, который хотя и был учителем истории, кажется, где-то в миланской Ломбардии, но сидел на своей кровати так, как иные умеют на унитазе, и выглядел портным, или можно себе представить, что и сапожником, когда перед самым ужином в палату тихо вошел профессор.
Глава 2
Правда, на этот раз особого смятения он не произвел, все как-то бессознательно про себя решили, что один профессор - это еще не обход, что с одним они как-нибудь справятся, а больной прямо-таки оживился навстречу ему.
Однако, этого оживления профессор явно не разделил. Он нерешительно медлил в начале палаты, еще долго он топтался у спинки первой кровати, как больной после операции, и казался себе не в лаковых туфлях, а в мягких с развязанными завязочками, через которые по-детски легко было упасть. Собравшись наконец, он передвинул себя вглубь палаты и остановился ходом коня перед стулом, поставленным у постели больного.
- Вы что-нибудь слышали о Завтрашнем Дне?
- Это о завтрашнем завтраке?
- Да-да, о том эксперименте, который я собираюсь завтра поставить.
Больной приподнялся на локтях в своей кровати: "Не слишком ли Вы последовательный последователь? То есть не слишком ли буквально Вы понимаете выражение?".
Профессор протестующе простер руку: "Именно поэтому я и пришел к вам, чтобы послезавтра вы не распространяли бы обо мне нелепых слухов. Я отнюдь не последователь той книги, по которой вы очевидно совершенствовались. И я иду на этот эксперимент в силу прямо противоположных соображений".
Профессор схитрил. Ему, конечно, было бы неприятно после своей жертвенной кончины еще и быть неправильно интерпретированным, но куда как большие опасения вызывала в нем сама личность больного: он или не он, тот ли он, сам ли он попался к нему, или только еще один?
А этот последний к тому же еще и подзадоривал его:
- Каннибализм! И неужели Вы не смогли предусмотреть кого-нибудь другого, не обязательно же самого Вас?
- Вот тогда-то меня все обвинили бы в каннибализме. Но с этим можно было бы не посчитаться: в условиях клиники возможно многое, например, простите, что каламбурю, - клиническая смерть и прочее. Однако, с опубликованием материалов опыта вышла бы дополнительная проволочка. Вы - улыбаетесь? Ах, вы опять... Ну, на что вам далась моя рука?
И - правда - больной, воспользовавшись, что профессор отвлекся, снова занялся ею.
- Сколько лет Вам, профессор?
- Понимаю. Вы, значит, не знаете, что завтрашний эксперимент приурочен к моему юбилею: 75 лет жизни и ни одним днем больше!
- Я бы дал Вам много больше.
- А вы меньше верьте в руку и больше в науку, - сморозил профессор, которого самого бросило в жар от такого остроумия, почему он поспешно надулся и добавил весьма таинственно: "Кроме того, может, я и не умру завтра. Вот об этом я и пришел сказать вам".
Лицо профессора было совершенно непростительно.
- Как, так Вы собираетесь обмануть Ваших голодающих студентов? Помилуйте, они же так жаждут знаний!
На этот раз непростительным был тон больного. И профессор решил слегка наказать непослушного.
- Молодой человек, - обратился он укоризненно к больному, - вы не даете мне сказать, а ведь сама ситуация нашего разговора должна бы вас обязывать выслушать меня. Вы обязаны выслушать меня хотя бы из вежливости. Вы - вежливы. О, вы очень вежливы! А вежливость обязывает вас слушать. Вы слушаете меня внимательно, не напрягая мускулов, освободите руки, шею, так, отлично. Дышите. Вы дышите и слушаете меня, с каждым вздохом вы поглощаете мою мысль, с каждым выдохом вы освобождаетесь от заблуждений...
- Так Вы не только индеец, но скорее индус! - прервал эту нить, а правильнее сказать "сутру", больной.
Профессор смялся. Он забегал глазами, как паук по одеялу, и лицо его снова стало темно-вишневым.
- Вот, значит, как цените вы себя, как бережете свою личность, но я и без помощи гипноза могу - хотите? - заставить вас, например, кусаться, как последнюю собаку! И это наперекор вашим "кусаемым" принципам.
- А зачем это Вам понадобилось, чтобы я покусал Вас? Если в качестве репетиции перед завтрашним днем, то извольте.
- Нет. Нет-нет, вы не сможете меня укусить, - притворно жалел профессор. - Действительно, какой вам смысл кусаться? Вас могут посадить под замок, и я ничего, никаких гарантий не даю и не дам. Впрочем, если вас и не посадят на цепь, то все равно до старости в вас будут все тыкать пальцем: "тот, кто покусал профессора". Бркхе! Вы несвободны ни внутренне, ни внешне, в вашей карте мира слишком много белых пятен, и ваш мозг боится неизвестных последствий. А вот я - я, вот, могу укусить вас совершенно не рискуя, и меня не сдерживают никакие соображения или даже чувство стыда, и вы не сможете ответить мне тем же при всей вашей деликатности: вот!".
И профессор, щелкнув зубами над ухом больного, прямо-таки укусил его за щеку. Больной вытер щеку и спокойно посмотрел в ищущие глаза профессора:
- Давайте лучше вернемся к предыдущей теме, я кусать Вас не стану и не почему-нибудь из принципа, а просто мне это неприятно, впрочем, так же как и Ваши желтые зубы. Вы - мне показалось - хотели что-то сообщить сиротеющему человечеству при помощи меня? Я буду слушать Вас очень старательно, ведь в студенческой столовой я не обедаюсь.
Профессор, кажется, что и не слышал последней тирады. Он посмотрел на больного с тем самым покорным судьбе выражением, приблизительно как смотрит старый Ловлас в пожилом возрасте на отказавшуюся от его участия девицу. Больному стало почему-то жалко старого профессора: ну, что ему стоило, наконец, покуситься разок на него.
Профессор заговорил, несколько осторожничая, внимательно строя периоды, и почувствовал себя - и не мог отделаться - хорошим учеником перед доскою, и все выверенные столько раз мысли виделись ему сейчас пустыми и как бы надутыми изнутри формами.
- Я полагаю, что прав, то есть я прав, полагая так, что все-таки личность не имеет ни ценности, ни реальности. Реален мир и человек, вернее, его мозг, который и есть образ и подобие мира. Карта мира - вот оно, нужное выражение! Личность имеет то же приложение, как, скажем, карта Франции или, например, Англии. Личность - это частность. Поэтому в карте мира и карта Англии и карта Франции заключены как части. Сами же карты мира между собой различаются лишь масштабом, иначе - подробностью.
"Неплохо же ты подтасовал карты" - мелькнуло у больного, который и виду между тем не подал и слушал с живейше выраженным интересом.
- Меня долгое время занимала мысль о возможности перепечатки, так сказать, тиражирования сильного мозга. Нет, сама идея вполне гуманна: слабый мозг для сильного - tabula rasa, он фактически не искажается наложением на себя сильного мозга, но лишь восполняется недостающими подробностями. Я изучал, сильно надеясь, электроэнцефалографию мозга, но здесь наука еще слишком слаба и желаемого достигнет не раньше, чем лет через пятьдесят. Ну, педагогика или даже гипноз более чем недостаточны, заниматься ими все равно как наполнять сосуд огромных размеров через маленькое отверстие. Вы видели моих учеников - лучший из них - Гольдфарб, уже знаменитость, но ведь по правде он просто мясник, да, я уверен, что разделка туши по всем правилам для него - дело творческое, требующее всего человека, точнее, Гольдфарба. И вот, когда я почти потерял надежду, мне попалась на глаза та самая статейка о червях, собственно, о морских червях, которую вы очень видно, что читали. Она-то и навела меня на след.
Профессор оживился и даже начал было принюхиваться к воображаемому следу.
- От червей к людям и от людей к червям, - вставил-таки гамлетически наш больной. - Однако, жрецу совершенно не обязательно быть одновременно и жертвою. Почему бы Вам не удостоить последней чести еще кого-нибудь?
- А какой смысл, если эти идиоты станут поедать друг друга? Какой наблюдаемый результат может выйти? Ах, да! Ведь я не сказал вам самого главного. Вы едите когда-нибудь мясо? Или вы - вегетарианец?
- Я ем.
- Аз есмь, - улыбнулся профессор. - Ну, а как вы думаете, почему вы не уподобились до сих пор разумом теленку, или вот, например, - барану?
Больной пожал плечами.
- Потому что действует закон "выживания сильнейшего мозга"! Если бы баран слопал вас, он поумнел бы, а вы едите барана и нисколько не становитесь им.
- А тигры-людоеды?
- Они умнее других. И, заметьте, тигр становится людоедом, лишь отведав человечины. Как видите, в нем с первой же порцией пробуждается нечто человеческое.
Глаза профессора весело блестели, видно было, что вопрос больного о тиграх-людоедах доставил ему немало радости.
- Вы были близки к истине, когда утром сказали, что наука и садизм - одно. Знание - жнана - жена: ясный лингвистический ход. А, как известно, обладание начинается с поедания.
- Да, я читал об этом у Вашего Зигмунда.
- И еще, я хочу сказать, - заторопился профессор, боясь, вероятно, что больной обгонит его мысль, точнее, ее словесную оболочку. - Прогресс отдельной личности не бесконечен. Желание знать возможно, лишь когда подозреваешь, что есть кто-то, кто знает больше тебя. Делая открытие, я не только пожираю явление, но и того, кто такого открытия не сделал.
- И при такой кровожадности позволить себе есть себя другим!
- Они не съедят меня. Вы забыли. Они не съедят меня, это я разом проглочу их всех: выживает всегда сильнейший мозг!
И профессор сделал энергичный, но не совсем подходящий к случаю жест. "Прекратите мальчишествовать!" - неожиданно закричал на него больной, повисая на выставленной руке профессора. И, несмотря на свое очевидное тщедушие, он сумел-таки не только повисеть на этой руке некоторое время, но и дружелюбно усадил профессора на кровать, предварительно выпростав из-под того свою ногу.
Возня отняла у них всего несколько минут жизни. Оба порядком уморились, в глазах у больного опять что-то начало плыть, плывущий профессор глядел и того уморительнее.
- Успокойтесь, профессор, не то вы начнете опять говорить. Сидите! Сейчас доплывут последние кусты, и дальше уж пойдут деревья. Наблюдайте, наблюдайте за ними, если вы не вовсе ее лишены, имея в виду наблюдательность. Вон, к нам плывет нечто корявое - думаю: дуб? Вот вам листик дубовый, профессор, Вы можете приставить его к профилю дуба и убедиться самостоятельно, что они совпадают.
Профессор ничего уже не мог поделать, как заняться подобным сличением, но чувствовал, что его увлекают не в тот коридор мысли, и мучился, не узнавая в нем ничего похожего или хотя бы тому подобного.
А больной, не давая ему опомниться, как на зло, мельтешил в глазах:
- А вот еще - елка! Припомните ваше счастливое детство, профессор. Наверняка вы писали стихи, дескать елка - иголка. Но ведь и правда, она в своих очертаниях совпадает с иголкой.
- Это как гидры? Вы это хотите сказать? Я знаком с "Мемуаром из истории полипов" Трамбле, и вам едва ли удастся меня покорить вашими дилетантскими уподоблениями, - формально барабанил профессор, внутренне сопротивляясь мерзавцу.
- Да, да! Хорошо! Не упрямьтесь - расслабьтесь, профессор. Представьте себе, например, что весна. Откуда же это на дерево, прямо вот здесь, перед нами садятся не птицы, но - листья? Неужели вы еще сомневаетесь, ведь прошлой осенью вы несомненно видели, как они слетели с него? Ау! Догадались? Они - вернулись, профессор, и те же силы, какие их вызвали прошлой весной, вызывают их и нынче и будущим летом. Лист - это образ и подобие дерева. Знаете эти стихи:
"Не лист на дереве живет,
Но дерево живет листвою..."?
Профессор, разумеется, помотал отрицательно головой. Ему, действительно, только того и не хватало, чтобы с ним еще изъяснялись стихами. Больной же чувствовал себя на этой зеленой лужайке совершенно в своей тарелке, и ему даже казалось, что и грозный профессор тоже начинает осваиваться в ней и скоро, должно быть, попросит чаю. В конце концов, они оба с одного дерева, и если прожилочки у них не совсем совпадают, так это и к лучшему: о чем бы они тогда спорили и вели время в такой - не сказать - приятной беседе? И только тут сознание больного неприятно поразилось выражением "сильнейший мозг", которое, как помнит читатель. профессор и вправду употребил от того незадолго.
Все возвращалось на свои места.
Больной ясно видел теперь себя униженным и досадно сентиментальным. Ему естественно захотелось хоть как-то возразить обидчику:
- Это почему же вы полагаете свой мозг - мозгом сильнейшим? Или ваш мозг вопреки вашим воззрениям обладает свойством созерцать самого себя? И неужели вы смогли проследить все извилины мозга вверенных вам студентов, так сказать, прожили все их прожилочки? Так среди них, не студентов, конечно, а, скажем, студенток, - есть женщины! А последние-то определенно наделены чем-нибудь специфическим, сравнительно с вами? Например, интуицией, - думаю, что она у них есть...
- Чепуха! - профессора не так-то просто было поправить. - Чепуха! Я еще по руке вашей догадался: на вас оказывает сильное влияние Луна, вот вам и видится в женщине что-то загадочное, и всякий романтизм. На самом деле, женщины нас озадачивают только потому, что их мнения слишком ни на чем не основаны. Сетка мозга женщины чересчур редка, и все существенное спокойно уплывает сквозь ее ячейки. Мы называем интуицией их случайные угадки, которые никак не следуют из хода их мысли. Если бы я не знал, что знаю больше всех, я не решился бы на такой эксперимент. Но для меня здесь вовсе нет риска.
Самолюбие больного было снова и явно уязвлено. Но он сдержался и снаивничал:
- Ну, хорошо, положим, в медицине вы знаете больше всех-всех, но, скажем, музыка, живопись, другие изящные искусства, разве вы и тут разбираетесь тоньше специалистов?
- Спецъялисты! Вы можете дать - дайте мне квадратный сантиметр холста любого художника, и я по самому характеру мазка сообщу вам имя автора, а, наверняка, и название произведения. Мозаика Врубеля, драгоценная лессировка Рокотова, плавающие формы Рубенса, кровавое месиво Тициана!..
Больной почувствовал, что его может стошнить.
- А, если вы следите за газетами, то должно быть знаете, что в прошлом году... с Венским оркестром, под моим управлением... Клода Бесси... cis-mol'ная Клода Бесси удостоилась... выше, чем Отто Клемперера...
- Бедный Кло! - мучительно возразил вдруг больной, привставая, и, подобрав полы халата, запахнул щуплую грудь и предпринял несколько шагов.
- Профессор, если вы позволите, я вас немного обескуражу. Идемте за мной.
Профессор лишь немало поколебался, но снова дал себе увлечься больным, и вот, когда позади остались первые десять квадратов паркета, и уже шатался коридор, мигая лампами, двери соседней палаты расступились перед ними.
Глава 3
Предшествовавший больной остановился у пустой кровати.
"Пустая кровать", - бросил профессор, но больной не дал ему далеко зайти.
- Пустая кровать, но не всегда же! Сегодня утром с нее еще кричала старушка.
- Да-да, неприятно. Репутация клиники.
- Она кричала: "Мама! Мама!" Не кричала, даже блеяла - в горле у нее что-то все клокотало. И она так звала-блеяла, словно мама ее здесь, совсем возле нее, а мамы ее уж наверно лет сорок как нет на свете, и не кажется ли вам странным это, профессор?
- Да, ужасно, я понимаю, но мы сделали все возможное...
- А кто по-вашему была ее мать?
- Откуда я знаю. Какая разница.
- Некоторая, профессор. Простейший лингвистический ряд: мать - мат - мет - морт - смерть. Вот кого она блеяла-звала, и присутствие этой-то матери (обратите внимание на появляющееся "р" - мерит - мор - амор) и сводило на нет все усилия вашего персонала.
- Что ж, лингвистика достаточно соблазнительная: рождение и смерть, смерть и любовь - да, здесь есть нечто диалектическое. Но к медицине, сами понимаете...
- К вашей медицине отношения не имеет, а ваша медицина имеет отношение к этой покойнице.
Профессор невнятно пробурчал что-то и углубился в палату:
- Вот, подите сюда и для начала без философии определите, чем она больна.
За прутьями кровати, как за решеткой, сидела скорчившись молодая женщина. Ее можно было бы назвать очень красивой, если бы крайне напряженный взгляд, раздувающиеся ноздри и спутанные иссиня-черные волосы не придавали ей сходства с животным или с умалишенной.
- Я буду должен вас разочаровать, профессор, но больная вполне здорова, хотя случай и очень серьезен, только, кажется, в палату собираются ваши студенты, а я не хочу читать лекцию для желудков.
- Ну, кратко, кратко, в самых общих чертах. Вы начали совсем неплохо. Я сам думаю, что с ней ничего нет, просто она специально убивает себя каким-то неведомым способом.
- Способ простейший. Она расстраивает работу сердца намеренно неправильным дыханием. Видите, как сосредоточенно она смотрит. Сейчас последует экстрасистола... вот... Видите, к чему приводит, когда после длительной задержки сразу два сильных вдоха и новая задержка. К счастью, ее сердце достаточно хорошо и будет сопротивляться еще и до утра. Но эта причина - чисто внешняя, и я удивляюсь, как вы до сих пор ее не разыскали. Меня интересует нечто более существенное. Сознайтесь, профессор, что наши две руки не стоят одной ее, разумея здесь ее руку. Какой превосходный набор самых разнообразных талантов, какой электрический темперамент! О, если бы каждый из них не удерживался каким-нибудь соответствующим физическим недостатком, то она могла бы стать великой актрисой, не будь язык ее сложен столь непрактично, второй Терпсихорой, когда бы не глупый нарост на правой голени колена, художником, что, согласитесь, трудно при таком полихроматическом дальтонизме, нельзя сомневаться и в ее совершенно особой музыкальности, но кто поверит этому, если ее уши - только сомнительное украшение для головы, и - не смейтесь, профессор, ваш смех очевидно не на месте, - если бы не врожденное отсутствие математических способностей в сочетании с агорафобией, она, уверяю вас, была бы давно уже знаменитым архитектором. Как видите, самоубийство на этот раз - привычная форма существования.
Больной говорил звонким, отчетливым голосом и даже довольно гладким языком, но тем не менее чувствовал, как в нем самом поднималась странная пустота. Палата наполнялась почти бесшумно, словно большие белые капли протекали откуда-то в нее, и она уже стала походить на стакан, только наполненный не чаем, а именно молоком. Больному было настолько не по себе, что просто страшно: страшно было взглянуть в лицо этим белым желудкам, или чехлам, пустым-пустым белым формам, которые жаждали наполнения, которые вот уже закрыли всю стену, расположившись ярусами, точно консерваторский хор, или как, напротив того, - любопытные зрители одного из соблазнительных средневековых спектаклей. Поэтому больной был буквально тронут, когда профессор мягко прикоснулся к его руке:
- Прошу вас, перейдемте в другую палату, здесь нас слишком много. - Они вышли, но двери закрыть совсем плотно им уже не удалось: полы чьего-то белого халата защемились дверью, которая вскоре была уже полуотворенной, и белые капли заструились по коридору вслед беглецам.
Войдя в новую палату, больной искоса посмотрел на колышащуюся живую белую стену и догадался, что их одних опять не оставят. Но он продвинулся весьма решительно до первой кровати, на которой на этот раз лежал в пижаме полный, усатый мужчина с большой порочной лысиной на макушке. Профессор жестами пригласил больного заняться им.
- Вы испытываете меня, профессор, но я и без вашего рентгена вижу, что с ним. Только вы думаете, что это у него от ушиба, а я думаю, что от плохой памяти.
- Не понимаю, что вы там говорите...
- Я не хочу нарушить вашу врачебную этику: ведь вы не сообщаете больному, что с ним было, даже если это пройдет у него навсегда. Разумеется, если это не насморк или еще что-нибудь неэтичное. Я скажу иносказательно - он ничего не поймет - но он родился где-то в начале июля.
Профессор понимающе закивал головой. (Для менее эрудированных сообщаем, что человек, родившийся в указанные сроки - родился под Раком, как бы это первого ни огорчало).
- А теперь я объясню, при чем тут плохая память.
Больной наклонился к усатому и тихо сказал ему: "Ее звали Калерия, Калерия. Вы вспомнили?" - "Да-да, правда! Калерия! А я все думал: Валерия, Кавалерия... С кем теперь скачет моя кобылка?.." - Он улыбнулся, но усы оставались висеть так же безнадежно.
- О чем вы разговариваете? - перебил профессор, недовольный тем, что без него так долго обходятся.
- У него была женщина, очень снисходительная к нему, то есть добрая к нему, но он забыл ее имя и долго мучился, от этого у него и произошло. Но сейчас несколько поздновато: вы видите, - и ничуть не стесняясь наличием усатого, больной продолжал, - он радуется, что вспомнил, только потому, что теперь увереннее сможет хвастать своей викторией. Если бы он знал, во что ему встало его эпикурейство, он давно бы уже числился среди последователей Александрийской школы.
- Интересно, интересно - знать, откуда вы взяли это имя - Калерия?
- Я однажды имел шанс разговаривать с ним, а я немного дружу с психоанализом и поэтому догадался пораньше его.
- Замечательно, коллега, я просто любуюсь вами! - с недовольным видом одобрил профессор, закипая. - Но смотрите, какая революция! Они и вправду думают, что выходят из-под моей власти. Пройдемте-ка в мой кабинет, уж там никто нам не сможет ни в чем помешать.
Кабинет был достаточно просторен, в нем могло бы многое иметь место, но только бесчисленные книги и еще раз книги теснились плотными рядами по всем стенам, да еще на небольшом мраморном столике стоял макет зловещего изобретения доктора Катте - знаменитый Каттеболь, который одинаково находил в старину применение как во врачебной практике, так и при дознании. Лечение уронами и ушибами, метод симметричного поражения, основанные на невежественном представлении об организме, как о поле битвы конкурирующих органов и на средневековой диалектике - вот символом чего являлось в глазах больного это орудие, позволявшее поражать желаемое место с необходимой степенью болезненности, не нанося при этом особого членовредительства и явных - одних только явных, читатель! - переломов магистральных или осевых костей.
- О, я так и думал! Вы по-шекспировски последовательны, профессор, ведь, если не ошибается моя память, это в вашей клинике совсем еще недавно работали над проблемой "вирус здоровья", считая, что болезненное состояние естественно для нормального, бренного организма, и лишь отдельные здоровые члены могут нарушать его прекрасную гармонию. Каттеболь! Скоро сюда внесут еще такой же достойный предмет: ваш бюст, профессор, единственное, что от вас останется - ведь вы даже не подумали о том, что вам совершенно неизвестна таинственная связь вашего "Я" с вашим мозгом. Да точно ли вы - мозг? Мозг ли вы - профессор? Вы - отчаянный игрок! Вы играете на ваше собственное тело, которое будут вкушать ваши книжные черви, дорогой мой одержимец непроверенных идей!
Профессор молчал и только молча метался по кабинету.
- Нельзя же так неосмотрительно есться, голубчик, - почти умолял его больной, сентиментально вцепляясь синеющими пальцами в халат профессора, как вдруг последний - профессор - побагровел и, схватив руку больного, жестоким приемом оторвал ее от себя и с силой отбросил больного в угол кабинета.
- Иезуит! Я узнал вас! Но у вас теперь не найдется обратных рельсов! Гордитесь! Вы получите должное распространение через моих студентов. Это не меня - вас пожрут мои братья, мои чудесные коллеги! В нашей клинике возможно многое, возможно, что... - И профессор ринулся к двери, хотя больной и не попытался даже его опередить. И пока больной собирался с полу, уже захлопнулась с плотным шумом тяжелая дверь, украшенная превосходной италианской чеканкой конца восемнадцатого века, возможно, что и работы знаменитого Бенвенуты, где была представлена мифологическая сцена "Орфей в подземном царстве" с некоторой скованностью движений и почему-то вовсе без Эвридики.
Автор приносит глубокую благодарность А.П.Малькову за сообщенные им сведения о "Каттеболе" и просит извинить чересчур собственническое обращение с общими обоим понятиями.