Избранные стихотворения 1981-1992 годов. М.: Диас, 1994. ISBN 5-86435-003-6 Обложка автора. С.171-228. |
1986 год
ПРЯМАЯ РЕЧЬ
Прямая речь упрятана в кавычки,
что выдает отсутствие привычки
к речам прямым. От первого лица
она исходит перегретым паром,
она сипит и щелкает катаром,
и этой пытке не видать конца.
Нелепой паровозной тягой к жизни
прямая речь живет в моей отчизне,
кривые корни в почву запустив,
кривым стволом над вечной мерзлотою
под небом, как под каменной плитою,
о голубиной книге все грустит.
В какие уши бить, в какие струны,
закрученные, как спирали Бруно,
надеясь, что глагол завременит?
Пусть скажет кто другой, я не советчик.
Здесь бьют часы все чаще, мельче, метче,
и каждый прапор с треском знаменит.
Закладывает слух, молва доносит,
очередной плюгавый знаменосец
державно попирает барабан.
Прямая речь кавычками цикава,
она давно не речь, она цитата,
ее зубами держит Бонапарт.
Имперскими подошвами капрала
прямая речь сама себя попрала,
и есть всегда охотники стеречь
на книге голубиной семь печатей.
"Отколе же нам, братия, начати -
и чем прикончить нам прямую речь?"
* * *
Лечу стрелой насквозь больную жизнь
чей незабвенный образ я веду
за ручку до которой сам дошел
своим умом когда с него сходил
на землю где сегодня прохожу
по делу о хищениях по складу
души своей где был я проведен
кладовщиком как ясельный младенец
чьими устами истину как мед
да пить дать Маху чей идеализм
пришелся впору бурного расцвета
борьбы за чистоту моральных Норм
и Правил над народами Иосиф
неистовый Виссариона сын
принявший власть за способ извлекать
из целей средства от любой болезни
посредством ампутации больных
и пораженных членов их семей
под общим политическим Наркозом
госбезопасности и внутренних болезней
от детской левизны и до окраин
где человек проходит как хозяин
то есть кулак по пятьдесят восьмой
весьма распространенной параллели
с той северной российской широтой
и долготой восточной хлебосольства
на каковую все подряд ссылались
обширные источники дешевой
рабочей силы воли не видать
век не поднять тебе родимый край
нам наступает медленно но верно
на пятки вместе с тем великим кормчим
а так же ловчим кравчим и охочим
до красной дичи что ему несли
на подпись и Ежов и ныне дикий
Лаврентий Павлович и многие еще
иных уж нет а те еще долечи-
вают страны насквозь больную жизнь.
ЛИРИУМ
Он не замог отключить дверь,
а трирь звонка была глуха,
как этот пятник... Нет, четверь,
или когда?.. Здесь был ухаб.
Он испустил под тверью клич,
он опустился на этаж
всем сразу. Он увидел луч
сквозь щелку твари. И атас
его закинул на дыбы,
мотнул о стену и косяк.
Он стиснул кляч. Он жил добыл,
сревнувши шею, как гуся
и смаху включья разоврав
убивку, где скрывалась зверь...
Но тут опять пошел овраг,
не то субботник... Нет, четверь,
или когда?.. Он бил плечом,
клычом, челом и сразу всем
об эту двердь, где был включен
или взамочен тисклый свет;
но эта впредь была глуха
к его мольбаньям и стенам.
Замчалась с клюкотом дуга,
он был в которую. Слюна
вступала в силу через рот
и, накачав свои права,
его рванула в этот ров,
то ли овраг, не то провал,
или куда?.. Он весь замок,
но дул из скважины скважняк,
и зде-то гдесь плутал звонок,
и в голове возник возняк,
потом замолк, вознюкнул взновь,
тампон заклямк, взвонюк взвозник...
- Туда был члюк, замах, позвонь!
Вспусти, хотею павзанить!
Пустею! Это я нуда!
Ну да ну да ну не ну я..
Тудето было - члик! Сюда
упадло! Быдло же!.. Уя!..
Зазнобу вткнул себе всюда
или вкуда? Нене я встам!
Не не ну не ну не ну да!
Мужик я илигде!.. Устал,
обжжи, обжжи, я прилежу,
ну не ну не ну не ну ща,
яссам! Бжни, бжни, я сам зажжу!
Где поздно? А кударый час?
Сегодня кто? Опять четверь?
Что - дворник? Где? Уже сейчас?
Ну не ну не ну ты проверь!..
А это кто?.. А это ты?
А я смотрю - а это кто? -
а это ты!.. Не не отстынь,
я всём! Я всам! Вон зми пальто.
Зачем - спускай? Я так. Я тут,
в штанов... Не пуговку! Я сам...
Я знаю как, забыл зовут!..
Нет, это пиво, что нассал?..
Не развязай, я там наблюл...
Нет, мне тошнит, лежи к стене.
Ну чё ты чё ты ну люблю
ну да ну да ну... это нет!
ВИД НА ЖИТЕЛЬСТВО
Вот тут живу, за этим старым домом
Романовых, налево в тупике.
Тут был пустырь, огромные задворки
Европы. Нынче это плац-парад.
А был пустырь. А что теперь? Да тоже
пустырь, но называют "плац-парад".
Как всякий плац, он девственно бесплоден,
но по краям кой-где произрастает
зеленая лоза наивняка;
им хорошо похлопать голенище
и задницу: шпицрутен хоть куда.
Здесь некогда с кшесинского балкона
кургузой дирижировал рукой
один любитель Апассионаты,
патологоанатом-дилетант;
и сводный хор любителей нескладно
орал вослед кто в лес, кто по дрова
"Лучинушку", "Дубину" ли, в щепу
кроша лабазы винных монополий.
Он позже назван был Краснознаменным
ансамблем песен с плясками народов
Советской Армии.
Там был руководитель
художественный сам светлейший папа
Климентий Сикст Ефремов Ворошилов:
в тиаре, в мантии сплошь в красных разговорах
и с неким клинышком, который был упрятан
в мешок гражданки, с шилом и клинком,
и метким ворошиловским стрелком,
прицелившимся к Беломорканалу,
где некий camel, некто Мандельштам
стоял, как чайник, шлепая губами.
Два брата, дромадер и мародер,
( а может, murder), с тех и до сих пор
все завороженно глядят друг в друга,
не могут оторваться: тот от мушки,
а этот - от собачки: гладит, гладит,
все любит, любит братьев нацих меньших,
все шепчет, шепчет истово: - Вся власть
Сосо!..
Сосо!..
Сосо!..
Сосо!..
Советам
рабочих и крестьянских аппетитов,
народных гдетотутов, гдетотамов,
собравшихся по карточкам на съезд -
тот самый, победившего Сосо!..
Социализма...
- Кто там заикнулся?!
И - в сурик морду в охру!..
* * *
Мысли рванули, свернули за дом,
угол прямой обходя, словно острый.
Дом проводил их глазами, с трудом
следом свернул, покривившись, и горстью
стекол засеял зыбучий асфальт,
задом сдавая из вязкой трясины;
и начался, и поехал распад,
вулканизация черной резины.
Стала сворачивать площадь углы,
съехал арбою Арбат, и проспаться
не удалось - округлился, оплыл
СЭВ, и сворачивал ватман пространства
с шорохом в трубку разгневанный ГИП.
Канули в тубус гектары и мили.
Все уцелели, никто не погиб,
но неудачный проект отменили.
Все уцелели, никто не пропал,
женщины в тех же усах и бородках,
в ванных из кранов сочится пропан,
так же со стен верещат сковородки,
и в тискотечках все та же хардриль,
и в Сандунах все чесательский членум,
в моде по-прежнему полиартрил,
бронежилетки и строгие шлемы.
В булочной ругань: нет свежих газет;
с двух до семи - сепси-пойло и фанта.
Шкаф отворяя, заходит сосед,
просит занять на денек полталанта.
Пальцами шарю в пустой голове -
нет ни калыма, все отдал вдове.
Пасынок что-то бубнит из серванта -
нолик схватил за народную речь:
все не даются балбесу дифтонги.
Ликтор из визиря кличет беречь
жидкий азот - с ним опять недоемки.
Переключаю на стольный канал -
в тысячный раз опостылевший Бергман.
А ведь сегодня играют финал
третьей симфонии наши и фингры!
Эту историю надо кончать:
снова на завтрак несвежая вата!
ГИП - я не помню как Вас величать, -
ну-ка, несите отверженный ватман!
* * *
Подступило, что дорога
комом к горлу: - Ехать, ехать! -
Губы дует, недотрога,
за порог цепляет нехоть,
да шлея попалась - прихоть, -
запрягай понурый норов...
Вот подперло - отопри хоть
ворота - несет к забору!
Дурь - не дурь, - как сон с присонком.
Ну, да что уж, трогай, трогай! -
заплывающим проселком,
натекающей дорогой.
Отекут, сольются буквы
в колеи двумя рядами;
по колдобинам набухлым
затрясет меня в рыдване.
- Ай, паняй, гони скупую! -
Нет, не легче, нет, не лечит...
- Стой!.. - Ку-уда: лечу вслепую;
ухвачу себя за плечи:
- Стой, одерживай, невмочно!..
Вот и стали наконец-то.
Разлеплю сырые очи,
а кругом - пустое место.
* * *
Опять начинали театр абсурда.
Его начиняли отборным овсом,
как торбу под морду, и вот отовсюду
уже начинали жевать обо всем.
Галерка ржала, ухмылялись в партере,
и шепот карабкался в амфитеатр,
и ложь бенуара кривила портьеры,
сползала в буфет и, бочком, в ретирад.
С ползала в полуха мусолило сплетню,
бесстыжим с мешком просквозил бельэтаж,
и бас-геликон, нависая над флейтой,
утробно похрюкивал: "Надо ж!.. Туда ж!.."
А флейта напиккала в ухо букцине,
букцина со смаком ржанула рожку,
рожок саксофону сгнусавил, и, циник,
тот, ухнув, зашелся совой на суку.
Над темой меж тем поднималась завеса,
и рампа на действие свет пролила.
Глазели на сцену, но без интереса,
сжевавши развязку.
Такие дела.
* * * ...БЛИЗНЕЦЫ-БРАТЬЯ... - Серый, без двадцати. Успеваем? ...РУКА МИЛЛИОННОПАЛАЯ... ...НО ЕСЛИ В ПАРТИЮ СГРУДИЛИСЬ МАЛЫЕ... ...ДЕНЬ ОТОШЕЛ, ПОСТЕПЕННО СТЕМНЕВ. - Включи телик, что ли... - У-ух, зараза! Заесть бы!.. - Ты пузырь-то в парадной. За щиток... - Верк, чего так рано сегодня? ...ДЕНЬ ОТОШЕЛ, ПОСТЕПЕННО СТЕМНЕВ. ДВОЕ В КОМНАТЕ... - Вер... - Ну, Вер... - Ну, Вер!.. - Ну не хочу. Ну не хочу! - Ну не пил бы ты ее больше, проклятую, Гришенька, а?!. - Ох, Гриша, Гришенька!.. ...БАМ-М-М! СОЮЗ НЕРУШИМЫЙ... - Ну, всё, всё, спи, ирод, мне завтра в первую... |
КОНФЛИКТ С РЕАЛЬНОСТЬЮ
Вперед забрел Попал В Просак!
и только учинил развал,
когда в трусах и на усах
вошел Я Вас Сюда Не Звал!,
и вздев резинкою басы,
преобразил развал в погром,
но тут пришел Ну Я Ж Просил!
с глубоким умственным ведром.
Он пригласил Какой Кошмар!,
тот чашу с ним испил до дна
и ел глазами божий дар,
но тут вбежал Едва Догнал!
Он правду горькую с собой
принес и, развернув, достал
сосуд со скорбью мировой
и мелких гадостей с полста.
Но только скорбь он разделил
и гадость выложил на стол,
пришел Пройдемте Гражданин
и был составлен произвол.
А в час расплаты возле касс
им был представлен Скорбный Лист,
поскольку тут бывал Указ
и не терпел Отдельных Лиц.
С ВЫСОТЫ ПТИЧЬЕГО ПОМЕТА
Сюжет жужжит из самой гущи жижи,
и густо облепляя фонари,
автобусы роятся, и они же,
но чуть пониже, лезут изнутри.
Точильщики вечернего подкорья,
они покорно кушают людей,
но почему-то задом, а которых
из переда выносит - те бледней,
но целы и почти что не помяты
и сразу уползают кто куда.
Так происходит этот непонятный
метаболизм. И вся-то их еда -
по пятачку с любого индивида,
а кто и так - покажет проездной.
Но вот процесс нарушен. Инвалида,
беременного деточкой грудной,
запихивают в перед пионеры,
как будто бы свечу или клистир.
Замечено, что все пенсионеры
особо у тимуровцев в чести.
Они на них как осы налетают
и спереди в автобус норовят
засунуть, или за руки хватают
и с помощью подручных октябрят
протаскивают по проезжей части,
стараясь срезать нос грузовику.
Милиционер машины палкой застит,
сочувствуя бедняге старику;
он знает, что его подходит возраст,
что и к нему подступит пионер,
и проявляя вялую нервозность,
он палкой охраняет их маневр,
и старичок целехонек, ура!
Его сует в автобус детвора.
Потом с размаху подбежит к старушке
и с мясом у нее авоську рвет
и, от усердья путаясь друг в дружке,
ее вонзит в автобусный перед,
а то еще пристанет к ней до дому,
обступит, затеснит - не продохнуть.
Милиционер с тоскою вслед содому
глядит и снова отворяет путь.
Потом струей дружинники проходят
и пьяного подмышку волокут.
Они автобус стороной обходят,
его в машину крытую кладут.
И всякий деловит сверх всяких мер:
личинкой он был тоже пионер,
а бабочкою будет милиционер,
а яйца отложив - пенсионер;
и каждый встречный знает свой маневр,
свою жену, свой дом и свой автобус:
иначе сколько было б неудобств!
* * *
Дорога велась к окончанию дня,
и тополи тлели, темнея в дремоте.
В их темной длинноте, две ноты длиння,
ночная пичуга тянулась к работе.
Собачьими брехами шла тишина,
одну за другой затыкая их бреши,
и эта походка была тяжела
и делалась все и слышнее, и реже.
Хребет почернел, и чернеет второй,
на главы легла ночевая остылость,
и где розовело за синей горой,
звезда поднялась, и земля опустилась.
* * *
Весь день был дождь:
в тазу - "дзенькуем пана",
по жести ржечь,
"пшепрашам" за стеклом.
Часу в шестом отстал,
и сполупьяна
сморгнуло солнце
сонно и тепло
и битый час
и грело, и светило,
обдуло ветром,
подсушило двор,
но как-то враз -
поди, с тепла смутило -
поспешно, боком
вышло за бугор.
В последний миг
полезли шибко тени
совать персты
под стены и в окно,
потом взошли под крышу,
как растенья,
потом срослись.
Так делалось темно.
* * *
Всё-то бестолочь да сутолока,
да бряцание ведёр.
Ходит истина, как судорога,
сводит - не сведет.
Что она за штука, истина,
попробуй угадай.
Дожидаешься, как выстрела,
а она бредет впотай.
Дожидаешься, как милости,
а она и не глядит.
У ней плюс сидит на минусе
и в озеро глядит.
А по этому по озеру,
как стая лебедей,
проплывают пики-козыри,
распевают дребедень,
да такой противной фистулой,
хоть уши затыкай.
Вот она какая, истина,
а ты мне - "Постигай!"
А чего себя подстегивать:
может, истина в вине,
что не в штофе да не в стопочке -
в душе, на самом дне.
Вот бы тут ее и выстонать,
упросить, мол, все отдам,
но, сочась, уходит истина
по проеденным ходам.
Там, в душе-то, криво, косо ли,
но не вовсе на авось,
протлевают черви-козыри,
проедают все насквозь;
все попорчено, поспутано
и темно, как темный лес,
все-то бестолочь да сутолока,
да бряцание словес.
* * *
Мне снова снилась трещина. Она
была узка, но в ней была бездонность
открытого в безумие окна.
Там копошились шорохи и звоны
неслышные, как - знаешь? - звон в ушах
часу в четвертом напряженных бдений.
Там что-то совершалось не спеша,
и кто-то вел оттуда наблюденье.
Мне снова снилась тещина. Ее
движенье было глазу неприметно,
но медленно кривое острие
кроило стену, заполняясь ветром
и пустотой, и новым шепотком
и шорохом неисчислимых множеств -
чего? - не знаю. Было б широко -
я б разглядел, наверное. Но, может,
мне снова снилась трещина не зря,
и что-нибудь, возможно, означая, -
но что, но что? Но, известью соря,
она ползла, меня не замечая,
казалось, но кто знает, что там в ней
касалось и меня, и смысла сна, и -
мне снова снилась трещина. И мне
почудилось, что я вот-вот узнаю...
ЛИСИЦА
Даже оборотни и те испытывают человеческие чувства...
Не в пример некоторым теперешним женщинам...
Танская новелла. "История Жэнь"
Просыпаюсь, засыпаю.
Ночь ли, вечер? Тишина.
Засыпают, засыпают
хлопья медленного сна.
...Засыпаю. Кто-то шепчет,
кто-то шепотом зовет.
Шепот тихий, шепот женский
сводит бедра и живот.
...Засыпаю. Тихо глядя,
по лицу, рукам, груди
кто-то гладит, гладит, гладит,
кто-то гладит. И глядит.
...Засыпаю. Льнет по телу
байкой, лайкой, коготком,
чем-то розовым и белым,
рыжей шерсткой, целиком.
...Засыпаю. Что-то будет?
Тихий голос, тихий смех.
Водит, водит, будит, будит,
вводит, вводит, вводит в грех.
...Засыпаю. Кружит. Ловит.
Обволакивает. Мнет.
Приникает плотью, кровью,
окунает в теплый мед.
...Засыпаю. Бьется, скачет,
наплывает, словно жар,
вся трясется, стонет, плачет,
обмирает, не дыша.
...Засыпаю. Рвется, пляшет,
извивается дичком,
жарким, душным зверем машет,
лижет узким языком.
...Засыпаю. Длит и мучит,
и смеется, и хрипит,
бесновато, дико, жгуче
выгибается, вопит.
...Засыпаю. Вьется, мчится,
рвет когтями, скалит клык
темнорыжая лисица,
к горлу тянется...
И вмиг
просыпаюсь. Пот на теле,
ком постели. Ну, дела!
За оконцем - ночь и темень,
за оконцем - лисий лай.
...Просыпаюсь. Лай собаки,
за окном уже рассвет.
Выхожу. Приснятся ж враки!..
А под дверью - лисий след.
...Просыпаюсь. Что за лихо?
Свет крученой бечевой.
За окошком тихо-тихо.
А за дверью?.. Ничего...
........................
Днем у края Лисьей бухты
объявление висит.
Свежекрашенные буквы:
"БОЙТЕСЬ БЕШЕНЫХ ЛИСИЦ!"
...Может, мне опять приснится
жуть, желание, тоска,
темнорыжая лисица,
белый сахарный оскал.
Буду шепотом аукать,
буду кликать я беду:
Где ты, радость, где ты, мука,
где ты, рыжая? Я жду,
приходи!
Глаза слипаю
и по темному лучу
засыпаю, засыпаю,
просыпаться не хочу...
АБОНЕНТ
Когда слепой и жгучий повод,
звеня, завис над головой,
он тянет телефонный провод
и длинный трубчатый привой,
и в том конце его полета
готово мерзкое яйцо...
- На проводе!
Но кто?
Да кто-то.
(Вчерне наброшено лицо,
забытое с тогдашних провод
перемещением на юг.)
Но делу дан короткий повод,
и понизу понесся нюх.
Летит, летит
- и сделал стойку;
взошел загривок; вздернул хлад,
и треском разорвало сойку.
И вот - вонзился яйцеклад
в кору подвоя...
И в прихожей
еще топтался переспрос,
но уж отложено под кожей
яйцо на заведенный срок,
пока оттикавшей причиной
не будет взорвано в виске...
И вот уже ползет личина,
уже грызет на волоске
от следствия - и гадит, гадит,
и проедает черный ход
сомнения.
На лобной глади
проходит смена дуг и хорд;
и вот набухшей веной ижиц
прописан пучащий рецепт.
Его слепая вера движет
землетрясеньем на лице.
На проводе! Хрипящей шельмой
уже несет диагональ
от стенки к стенке, и в ошейник
вдавя дыхательный канал,
грохочет цепь, летя по жиле
наотмашь к стенке и назад;
клокочет пар в кипящем жире;
белок беспамятства глаза
заносит - к стенке, чтобы за ночь
все выхрипеть и поутру
наперехват, навылет, навзничь
завыть, вползая в конуру
и в сон, как в обморок внезапный,
Но все же чуять и во сне,
как роет, роет тихой сапой
тот червь на самом черном дне
междугороднего позора,
за что представлен будет счет
копеек в тридцать или сорок
на тот конец. А здесь - еще
такою абонентской платой
и пенями на все года,
когда тот повод будет плакать
коротким криком в проводах
и хрипом одичавшей трубки,
весь день играющей отбой
над диском черной мясорубки,
стократ оплаченной тобой.
* * *
Ты выходишь на склон.
Истончается день.
Тени ищут длину.
Оседая в глазах,
истекая теплом,
солнце глохнет в пыли.
Ты выходишь один,
за тобой - только тень
в неотвязном плену.
Ты выходишь на склон,
и на склоне стоят
ковыли.
Ты увидел ее,
эту странную жизнь,
ты стоишь, замерев:
Словно духи земли
отыскали ходы
в каменистой коре
и выходят, струясь,
обретая длину
и ловя ее след,
как слепые огни
на незрячих свечах,
лижут свет.
Вспоминая на вкус,
вспоминая на слух,
вспоминая на цвет
и стелясь на ветру,
они гладят его
своей узкой рукой,
осязая размер,
ощущая тепло,
обоняя букет,
умеряя печаль,
утишая тоску,
обретая покой.
И скользит по лучу
серебристый лучок,
травянистый смычок,
и вдевается звук,
и снуется мотив,
и сплетается песнь.
Ты услышишь ее,
если ляжешь на склон,
если ляжешь ничком
и забудешь о том,
что на свете еще
что-то есть.
Это странная песнь:
удлиненный мотив,
исчезающий звук.
Она гладит лицо,
она лижет глаза
и касается рук,
расширяет печаль,
будоражит тоску,
отнимает покой
и по сердцу скребет
волокнистой своею
рукой.
Эта песня уже
не отпустит души,
не покинет ума;
и осядет в крови,
что тебе ковыли,
колыхаясь, поют:
- Ты на склоне стоишь,
склоне дня
или склоне холма,
или жизни своей.
Ты на склоне стоишь.
На краю.
ЦЕПОЧКИ
- Смотри: на камнях пляжа
старость лежит.
Твоя старость.
*
Старость и смерть.
Светлое будущее
всего прогрессивного человечества.
*
- Погляди: вон давешний камень лежит.
Такой круглый.
Почему же он все еще здесь?
*
- Видишь - паук
ходит среди камней.
Какой молчаливый!
*
... Я тут.
Я близко.
Я где-то совсем рядом!
*
Однажды
смерть перестает
казаться жизнью.
*
Красавицу Смерть
старуха Любовь
ведет - посмотри!
*
Дети -
они тоже умрут.
Что же им, не смеяться?
*
День за днем, день за днем
море гонит волну.
Редкостное занудство.
*
Почему это - море
всегда побеждает гору?
Горе не хватает гибкости.
*
Горы - это история.
Море - дипломатия.
- А ты кто такой, паршивец?
*
- Это ты, любимая?
- Нет.
Уже - нет.
*
Муравей раздавленный.
Как жаль беднягу! Как грустно.
Для того и давил.
*
- Ты все еще здесь?
А меня уже нет.
Как все это печально!
*
- А ты записался добровольцем?
- Нет,
что ж я, дурак?
*
Солнце с горы скатилось.
Камень тоже скатился.
Но он уже не взойдет.
*
- Год живешь. Десять.
Семьдесят пять.
И как только не скучно!
*
Два камня: мягкий и твердый.
Они одного размера.
Твердый намного старше.
*
Как жаль муравья: он так корчится.
Но надо же, как живуч!
Знал бы - стукнул сильней.
*
Вот это облако очень красиво,
но очертания его -
они отвратительны!
*
- Ты знаешь,
я бы умер,
но зачем?
*
Муравей раздавленный.
- Это не я раздавил!
- Да не все ли равно? Ему-то!?
*
Любовь, любовь,
как ты благоуханна,
дитя гормонов!
*
Вот - муху убил.
Ее не жаль.
И удовольствия нет никакого.
*
Любовь, любовь,
как ты щедра,
идиотка!
*
- Пишешь, пишешь, пишешь!
Когда тебе надоест?
- Я и сам об этом с ужасом думаю.
*
Любовь, любовь!
Липкая росянка,
сотрясаясь, мусолит жирную гусеницу.
*
- Откуда взялось это одиночество?
- Разве ты сам не знаешь?
Просто встретились два одиночества.
*
- Это ты написал?
- Нет.
Но это мною написано.
*
Кто вам сказал,
что жизнь сложна?
Она просто запутанна.
*
- Муза моя,
ты мне изменяешь.
Только вот с кем?
*
- Быть или не быть?
- Интересно!
Он еще и перебирает!
*
Кто вам сказал,
что жизнь прекрасна?
Знал бы - убил!
*
Стихи, стихи,
вы снова со мной,
ночь моего разума.
*
Что мне Гекуба,
что до меня Гекубе!
И кто она такая, вообще!?
*
Покой нам только снится,
и это нас не может
не беспокоить.
*
Кто вам сказал:
- Жизнь дается один раз. -
Она один раз отнимается.
*
Можно отдать
жизнь за идею.
Даже за мертвую.
*
Знамя -
это идея государственности,
которая держится на палке.
*
- Я бы отдал жизнь,
но скажите,
кто ее может взять?
*
Далеко-далеко корабль,
светлая твоя ладонь,
сложенная лодочкой.
*
- Ты полагаешь?
Как же ты ошибаешься!
О чем бы ни шла речь.
ТЕРТАЯ ВИГИЛИЯ
Вечер
засыпает шершавой трухой,
утро
просыпается хрупкой крупой.
Вечно
выпадает не спать, а из рук
утварь,
серебро размеднявши на звук.
Ветер,
и закат так неплотен у крыш
рыжих,
что наутро скисает заря
медью
прямо в банке коммерческих вишн,
кружит,
синим мусором донце соря.
В полночь
караульная служба устав
малость
почитает за свой отченаш.
Помнит
и во сне не смыкает уста,
маясь,
недреманное оканье страж.
Будкой
маринованный в мутном стекле,
крепко
старый мусор основы постиг:
Будда
разводящий руками в тепле
редко
соблюдает ночами посты.
Мусор
тыщепервую ночь старожил
строем
заступает сюда пустовать.
Грустно:
дорожает все, чем дорожил,
в Трое,
и труднеет его доставать.
Вальсом
наплывает приемный покой.
В метре
незабудкой отлив на ветру,
вяло
круглый корень извлекшей рукой
медлит,
не спеша затворить кобуру
пуклей,
и избочившись стоя прилечь,
тут же,
где не лыком, а лычками шит,
пухло
обмякает тупеющий меч,
тучно
оплывает рыхлеющий щит.
МИНОТАВРОМАХИЯ
Мерзей, чем сам Персей меж персей Андромеды,
один лишь сей Тесей на нитке Ариадны:
то с ней тянуть ту нить, то с критского на рвоту,
то на чугунный лоб шелом свой красномедный,
то сволочь по песку свой щитень огромадный,
волынку и вино, и наслаждений квоту,
то слюни возжами, то речь свою надменну.
Тесней сетей Тесей затиснул Ариадну:
то в уха лабиринт языческую ласку,
то в пифос девичий не то маяк фаросский,
не то, поди, колосс родосский ароматный,
хотя казалось, что не заползет и ласка,
и деве Эроса услады не по росту,
и мед, возлитый им, уже ползет обратно.
Пресыщен, то себе персты в уста влагает,
то ей в уста вложив свой скипетр венценосный,
и в тех, и в тех устах достигнув извержений,
лениво наконец он панцирь возлагает
и деву обдает дыханием циррозным,
целуя; и готов паскудник для свершений -
герой, налитый кровью скверною венозной.
Он возится с вожжой и, отпихнув возницу,
сам править норовит горячею квадригой,
но выпал на ходу, запутавшись в доспехе,
волочится вослед понесшей колеснице
орущей, как осел, изгвазданной ковригой -
и прибыл, наконец. Уверенный в успехе,
он, поднявшись, идет и яростью лоснится.
Критический момент. Кретин на белых нитках,
опухший с критского гигант гипофизарный
вломился в Лабиринт, как прежде в Ариадну,
грохочет об углы огромной щитовидкой,
на древнеэллинском ругается азартно,
рыгает и сопит и, будь ему неладно,
проклятия вопит торговкою базарной.
Злосчастный Минотавр, обгадившись со страху,
из смрадного угла бежит ему навстречу
на жиденьких ногах, напуганный теленок
и, рожки слабые наставивши, с размаху
говяжьим шашлыком напялился на меч он,
что выставил Тесей, бездарный как технолог,
чтоб грозный Минотавр его не искалечил.
И вот Тесей назад ползет марионеткой
на полусогнутых с пережитого страху,
таща через плечо затравленную тушку -
гормонов недосмотр, герой на белых нитках.
Затраханный зверек, трофей ценою в драхму,
и жалок, и смешон, болтается тщедушно,
и трупик весь мечом безжалостно истыкан.
А мерзкий истукан, болван вечновонючий,
венерин фаворит, ублюдок посейдонов,
сей подвиг совершив, натешившись девицей
и в жертву принеся бычка на всякий случай,
за бочку критского - подумайте, подонок! -
за девушку всучил девицу Дионису -
или Дионису? И не всучил, а всучил?
...Да кто их разберет, тех древних греков!
* * *
А быт неустойчив, он только усидчив,
он делает вид, что не видит греха,
но там, где истерся веселенький ситчик,
грязцой подноготной сочится труха.
Прищемленный год вылущается ногтем,
и время от времени время встает,
жужжа на щемящей прихлопнутой ноте,
со счетчиком в доле считая старье.
Сипит электричество в вынутых жилах,
и вором в законе гуляет сквозняк,
жилье заплывает натопленным жиром,
и ползает сыто по будням возня.
Отдельною жизнью живет выключатель,
транжиря распад, экономя гроши.
Шуршит таракана племянник внучатый,
и муха на муху привычно грешит.
Обычное дело, приличная скука,
субботняя одурь, воскресная блажь.
Чадит телевизор, и жаренным луком
свистит сковородка коричневый марш.
Ножом полоснувши от уха до уха,
рыдает зевота; бормочет живот;
обвал унитаза, облава, проруха,
прореха, непруха, уют, эшафот.
1/6
У нас всё в порядке.
Всё в порядке вещей.
Но в порядке исключения.
Например, в порядке обмена опытом.
Обмениваем часто.
Или в порядке оказания технической помощи.
Или в порядке наведения порядка:
наведут - и бац!
И бац в рот!
В порядке дружеской шутки.
Такие у нас шутки.
Дружеские.
А так все в порядке у нас.
В походном.
В боевом.
В полном.
Такие у нас порядки. Порядочки.
Порядочек...
Ну, это...
Ordnung!
Achtung!
Foer!..
...Ну, так, в порядке бреда!?
А?..
ПЕСНИ ПЛАМЕННЫХ ЛЕТ
1. Партизан Железняк
Вы слышали, что учудил партизан Железняк?
Ему говорили: - Иди, дорогой, под Одессу.
Там будет курган по дороге, так это верняк,
что там есть засада... Босяк ты, читать надо прессу!
Он шел под Одессу. Вы слышите, вам говорят,
он шел под Одессу. А вышел зачем-то к Херсону.
Ну что же с того, что в засаду попался отряд!
Он шел под Одессу, а вышел... Видали персону?
Решив почему-то, что десять гранат - не пустяк,
что штык молодец, пуля дура, а сам он умнее,
он пер напролом, и недолгое время спустя
ребята сказали: - Иди ты!.. (Но тут я немею.)
Ребята сказали: - Возьми свои десять гранат,
поди охолонь где-нибудь здесь в степи под курганом.
К чему эта спешка? Мы лучше сгоняем назад,
а завтра вернемся на танках стальным ураганом.
Ребята ушли и назавтра - вы слышали весть? -
сломили врага под Каховкой и где-то левее.
На этом рассказ бы, наверное, кончился весь,
но дело-то в том - Железняк оказался евреем!
Он выкинул хохму - Котовский бы с зависти сдох,
а Дундич бедовый слюной изошел бы, бедняга.
Сто лет на Привозе таких не видали пройдох:
он шел под Одессу, а вышел он к... Хер-то! К Чикаго!
Неделю в степи под Херсоном была кутерьма.
Махновцы орали: "Куда он девался, паскуда!?"
А он между тем ошивался в ночлежных домах,
копался в помойках и мыл по салунам посуду.
Теперь он имеет в Техасе солидный кабак,
овеянный славой "Матрос Железняк под Курганом"
(Еврейская кухня. Грейпфрутовый сок и форшмак)
и доллары держит в кальсонах со старым наганом.
К нему наезжают махновцы тряхнуть стариной:
- А помнишь?.. А помнишь?..
(Джин-тоник и виски под кнедлах...)
.........................................
Такие делишки случались гражданской войной,
когда еще - помнишь? - Линкольн залупился за негров.
2. "Там, вдали, за рекой..."
Там, вдали, за рекой, угасало мерцанье Стожар,
в небе ясном кроваво заря, как сельпо, догорала.
На любимом коньке молодой комсомолец-сержант
ехал в поле поссать - кто ж из нас не хотел - генералом?
Он отъехал в тумане за минные наши поля
и, поводья коню вороному закинув на шею,
потянулся, как в детстве, зевнул, удовольствие для,
и отлил на высотке в обычную с виду траншею.
И раздался врагов растревоженных яростный вой,
завязалась неравная кровопролитная битва,
и в капусту до роты срубив, он поник головой:
комсомольское сердце случайною пулей пробито.
Он упал возле ног своего вороного коня,
и уже представая пред светлые очи Господни,
прохрипел: - Передай старшине, что ключи у меня,
так что хрен он, пожалуй, белье поменяет сегодня.
Этот гордый завет повторили стократ небеса,
и уж писарь строчил, чтоб посмертно к награде приставить,
и тогда еле слышно сказал старшине комиссар:
- Что ж он, с-сука, не мог, что ль, ключи от каптерки оставить?
Тут дошло и до ротного. Гаркнул он: - Рота! В ружье! -
и, построив, повел их походной колонной в атаку.
Не за берег турецкий - за кровное, наше, свое
там еще до полроты легло комсомольской ватагой.
Но когда ворвались на высотку, отбросив к реке
до полка белофиннов - увидели тело сержанта:
он ключи от каптерки в застывшем сжимал кулаке,
как чеку от гранаты, и мертвый пытаясь сражаться.
В этот вечер в молчаньи суровом сменили белье,
рассказали про подвиг бойцам пополнения новым...
И теперь на поверке, сержант, кличут имя твое:
ты навечно внесен в списки ротные правофланговым.
Но уже не откликнешься: - Я! - хоть кричи, не кричи,
и не встанешь в строю, отделенье подняв с петухами.
А седой старшина не доверит сержанту ключи:
все они норовят по нужде на высотку верхами.
3. Гренада
Мы ехали шагом, мы мчались в боях
и заревах грозных пожарищ,
и мне розмовлял конармеец Буряк:
- Тут був в эскадроне товарищ!..
Когда на привалах осипший баян
про яблочко песню мочалил,
"Гренада, Гренада, Гренада моя" -
он пел, помутневши очами.
- Откуда у парня испанская спесь? -
гуторила интербригада;
а он надрывался, заплаканный весь:
"Гренада, Гренада, Гренада!.."
Он пел на очке и за общим котлом,
в зубах ковыряючи дулом,
а был он, как все мы, упрямым хохлом
и думку он туго задумал...
Когда мы рысями текли от Махно
средь зноя и буденной пыли,
сдавая с боями гумно за гумном,
мы как-то о нем позабыли.
Отряд не заметил потери бойца,
деля его пайку баланды,
и яблочко-песню допела комса,
вступая в колхозы и банды...
Потом я при Франко служил ямщиком.
Раз еду Севильей ночною,
гляжу - тормозит и мигает глазком
роллс-ройс, поравнявшись со мною.
Гляжу, седока не признаю никак:
такое отъел себе рыло.
- Здорово, - сипит, - конармеец Буряк!
Каким тебя ветром прибило?
Ну, точно же, он!.. - Да служу, - говорю.
- А ты-то откудова, милай?
А он мне: - Закурим?
- И то, закурю...
Гляжу - угощает "манилой"!
- Да я, - говорит, - в девятнадцатый год,
как мы от махновцев тикали,
качаясь в седле от тоски и невзгод,
раскинул мозгой над стихами.
И тут я подумал себе: "Накоя
под пули подсовывать спину?
Гренада, Гренада, Гренада моя,
кой ляд мне сдалась Украина?!"
Я хату покинул на старую мать,
прополз до кордона в бурьяне,
чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать.
А сам-то я кто, не крестьянин?!.
...Он пел мне, улыбку из сала кроя,
таиться не видя причины:
- Гренада, брат, нынче и вправду моя -
поместье мое, батькивщина!
Я слушал - и классовый гнев меня тряс.
Я принял решенье, Иуда.
Уйти не удастся тебе в этот раз
от красного ревсамосуда!
- Довольно, куркуль, закрывай свой ликбез,
мол, именем павших то-ва-р-р-ри!.. -
и я разрядил мой надежный обрез
в евойную жирную харю,
в упор, промеж глаз, это ж сразу - хана!
Потом я дуплетом по фарам -
и мертвые губы шепнули:
- Не на!.. -
и в пыль покатилась сигара...
Полковник вздохнул и поник головой:
- Да, всякое в жизни случалось...
Эх, жалко!.. Опять затевается бой,
а прежних рубак не осталось.
Все эти кубинцы кишкою слабы,
а янки - здоровые, с-суки.
Гренада, Гренада!.. - но тут от избы
влупили ему из базуки.
Я отдал над фаршем последнюю честь;
я пел, подплывая к Канаде:
"Московская волость в Америке есть,
когда же ей быть на Гренаде?!"
...Кончаю. Мне плохо видать без очков.
Пришли минус восемь посылкой.
Полковник запаса Владимир Строчков.
Канада.
Квебек.
Пересылка.
4. Орленок
Орленок, орленок, взлети выше солнца и зыркни:
чего там в степи, не идет ли какой Железняк?
Подъелся паек, у кальсон перетерлась резинка,
а я все сижу здесь, как самый последний дурак.
Сижу и тоскую. А что же, прикажете хлопать,
когда есть граната, патронов - набить магазин,
когда по лесам разбежались веселые хлопцы,
и я на той сопке остался как палец один.
Сейчас я погибну, гранатою хлопнув, как дверью,
а я только раз целовал, да и то партбилет.
Не хочется думать о смерти, орлуша, поверь мне,
в семнадцать мальчишеских так же, как в семьдесят лет.
Послушай, орленок, конечно, идут эшелоны,
и может быть даже, победа борьбой решена,
но хрен ли мне толку: их прется до трех эскадронов
на сопку. А я не железный. Граната одна...
Послушай, орленок, а может быть, ну ее к Богу,
гранату, и сопку, и личный билет в пантеон?
У власти орлиной таких дураков еще много,
а я уж - к родимой, в станицу. Там был самогон...
До лучших времен отсижусь как-нито в сеновале.
А чтоб не шукали... вот, на тебе - три по рублю,
лети к комиссару, скажи, что меня расстреляли.
Отдашь ему мой партбилет... Обожди, прострелю.
БОЛЬНИЦА
Переходя вслепую брод
глухой бормочущей больницы,
руками шаря, ночь идет
у изголовья наклониться
и нашептать больному бред
над склянкой с клякнущим компотом,
и изойти удушным потом
и вязким храпом на заре.
А назревание зари
по лазаретным коридорам
несет сырые пузыри
со льдом и странным разговором
больного в предрассветном сне,
где он здоров и занят делом,
пока его больное тело
плывет по душной простыне.
Хрип, храп, скрип, скрип
и черный сон с высокой тульей.
Вплывает в бархатный цилиндр
окостенелый пациент,
висящий пятками на стуле,
и - пятки вместе, носки врозь -
стартует в безвоздушный морок,
где траектории авось
снимает голову с закорок,
и закороченный сигнал
ударом узкого кастета
курочит мутную кассету
сознания, где засигал
спросонный зайчик в глубине
уже шуршащего экрана...
Ползет задышливая прана
за процедурный кабинет
и, оскользаясь на полу
по шелухе и жирной слизи,
брезгливо копится в углу
клубами снящихся коллизий.
А по заржавленной, кривой,
сырой трубе водопровода
нисходит роженицы вой,
и дольше века длятся роды.
И утро, корчась под дождем,
никак не может разродиться.
Отходит мутная водица,
ползет по окнам. Подошьем
еще одну ночную мышь
к худой истории болезни.
А в окна пальцами полезли
просветы, тычась между крыш.
* * *
Кто-то уходит свечкой в полет,
кто-то кресает суконую статую,
здесь же под мышкой муза поет
песенку потную и волосатую.
Здесь же никто не желает вперед
следовать впредь вожделенинским курсом.
Мышкой-норушкой муза поет
писклую песню про разные вкусы.
Неблаговидно и нехорошо
так расходиться во вкусах с народом.
Иначьей мысли на рыльце пушок
мыслью личит бескордонным свободам.
Инкское мыслие так отросло,
что с несоюзным каким-то задором
эта плетень отрицает родство
с нашим великим советским забором.
Служба здоровья, довольно мудрить!
Отрасли эти, опрелую паклю,
чтобы под мышками дурно не пахло,
наголо надо немедленно сбрить,
мать их едрить!
ПО ДОЛГУ СЛУЖБЫ
Подолгу службы говорят
на языке суконно-птичьем.
Конторский клей ползет, как яд,
подернутый косноязычьем.
Казенный ползает язык
между зубами москворечи
и лижет трубку, и лежит
на дне безжизненных скворешен,
и копит силу и слюну,
пока на телефонном диске
ползут в сизифовом плену
по кругу вялые редиски,
откалывая номера
от прелой абонентской сети.
Лото, бочонки набирая,
сквозь зубы междометья цедит,
и в том конце пустого дня
встает и полнится квартира,
женой по дну кастрюль звеня
о том, что время прекратилось
и превратилось в воркуту
вечерней телеканители.
И спит язык в казенном рту,
пока Сизиф сипит в постели.
* * *
К чему бы это
так чешутся лопатки спозаранку?
Вот чепуха,
вот чушь: чуть что, так режутся хорей
да ямб. Смотри,
дивись, какая скатерть-самобранка
лежит
от южных дыр до северных хмырей
так плохо,
так удобно!
Какой простор!
Какой размах, простертый Христа ради!
Послушай,
что маслены головушки поют,
там, изнутри,
все спиртом муравьиным растираясь
до кровяных мозолей -
здоровье пошатнувшееся штопают,
наливши гребень.
По берегам
молочных рек все тот же торг и говор,
сыр-бор
и от яиц пасхальный перестук.
А жизнь
ползет меж пальцев, словно жирный творог,
а за спиной
все жесткие надкрылия растут -
без крыльев,
один
глухой хитин нелетных поколений,
пастозных масс.
Все катышек с натугою катай
навозный.
Наш тесный строй ничто не поколеблет:
у всех по шару,
и каждый украдет себе Китай
и обнесет стеной,
и в норку скатит.
КОЛЕСА
Маленький мальчик, сосущий сосульку,
где твое детство, куда подевалось?
Выцвело время, истерлись рисунки,
камнем заложены очи подвалов.
Вот ты стоишь посреди переулка,
вынут из дома, обложен домами.
Память хрустит, как французская булка,
помнишь - тебе ее с маслом давали?
Помнишь, как бабушка делала тейглах,
как ты слипался от сладкого счастья?
Темные воды в тесных потернах
плещутся. Нам не дано возвращаться,
нам не дано субмариною ржавой
всплыть, продувая сипящие бронхи,
в бухте потерянной древней державы,
в шхерах утраченной бывшей эпохи.
Как она пела победно и хрипло
в недрах картонных черной тарелки,
как она пахла жареной рыбой,
кошками, половиками, побелкой,
как по булыжникам, криво и косо,
как по кривым тротуарным асфальтам
поодиночке скакали колеса
и высекали искру самокаты.
Было ли это? А было - куда же
все это кануло? В Лету? В Неглинку?
Или та вечность ушла на продажу
из-под полы у Центрального рынка?
Вот я стою посреди переулка,
как Гулливер над страной лилипутов,
и отдается горько и гулко:
- Не было детства. Ты все перепутал.
Был только сон, кисло-сладкий, как соус,
да и его ты, проснувшись, не вспомнил!..
Нет! Это было, но скорчилось, ссохлось,
и во дворе - только мертвые корни,
и наклонясь, чтобы глянуть в окошко -
то, на втором этаже, как и прежде -
вижу, как маленький мальчик сторожко
прянул назад... Позабудь о надежде:
мальчик другой, и окошко другое,
станешь стучаться - тебе не откроют.
Вот и замри, потянувшись рукою,
и не срамись запоздалой игрою.
Маленький мальчик, зародыш утраты,
вся эта жизнь опустилась, как Китеж,
и не сулит даже малой отрады
прошлого глухо застегнутый китель.
Только порой из-под темной водицы
колокол глухо ударит под сердце.
Голуби детства, серые птицы,
все норовят на окошко усесться.
Все заросло заскорузлою коркой,
только тревожит бессонною ночью,
только колеса в тупик да под горку
катятся криво поодиночке.
ДЕНЬ-НОЧЬ
Когда поутру лопнет панцирь
под звон посудной дребедени,
как просыпается сквозь пальцы
песок забытых сновидений,
и только колкие песчинки,
залипнувшие в угол глаза,
напоминают о вещице,
приснившейся, забытой сразу,
и расползающийся разум
пытается собрать осколки
ночного лопнувшего страза
из угловой и мутной скобки.
Но затрещит фанерный шницель,
расширится радиоточка,
и луч сознанья прояснится,
мысль побежит и все затопчет,
и плюнув походя в колодец,
в ночную чуткую криницу,
займется хмурый день-уродец
делами, тщетными, как шницель;
и только там, скользя нескоро,
пройдут круги, и все растает,
и из прозрачного раствора
опять начнет расти кристаллик.
Потом наступит серый вечер
на пыльный половик у двери,
залижет мелкие увечья,
сочтет ничтожные потери,
и ночь падет и накренится,
пошевелит хвостом устало
и поплывет на дно криницы,
в окно огромного кристалла,
губами чмокать станет сладко
и до утра смотреться в грани,
и растворять в душе остатки
дневной заилившейся дряни,
и избегая просыпаться,
начнет на вымытом скелете
отращивать защитный панцирь,
который лопнет на рассвете
под звон постыдной дребедени
и пустит голое созданье
в грязи мараться целый день и
плевать в колодец подсознанья.
И век бы колесу крутиться,
покуда жизнь не перестала,
но с каждым днем мутней водица
и все уродливей кристаллы,
все чаще, выпучив, как фары,
глаза, выныривает совесть
из гущи сонного кошмара
в кошмар разреженных бессонниц,
и разум, запертый в чулане,
все лупит лбом о люк рассудка,
и с каждым днем сильней желанье
заснуть и спать, и не проснуться.
* * *
Воспоминанья, чучела былого,
ночные нелетающие птицы,
как бились вы в руках у птицелова -
как перед смертью сердце будет биться.
Воспоминанья, чучела былого,
стеклянные глаза, сухие перья,
пыльца и тлен, и шелест недоверья,
и памяти труха, опилки слова.
У времени прищуренные очи
и тонкая рука таксидермиста,
но умысла - ни доброго, ни злого -
не ведает оно. А птицы ночи
глядят в тебя из темноты зернистой -
воспоминанья, чучела былого.
Продолжение книги
"Глаголы несовершенного времени"
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Владимир Строчков | "Глаголы несовершенного времени" |
Copyright © 1998 Владимир Яковлевич Строчков Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |