М.: Новое литературное обозрение, 2001. Обложка Дмитрия Черногаева. ISBN 5-86793-148-X 96 с. Серия "Премия Андрея Белого" |
(1999-2001)
СУМЕРКИ САРМАТОВ
Евгении
Seele,
voll Dunkel, spaet -
Johannes Bobrowski,
Die Sarmatische Ebene
Душа,
полная тьмы, поздно... -
Иоганнес Бобровский,
Сарматская равнина
I.
САРМАТИЯ
Солнце сырое дымится над серой
степью: Танаис, мёрзлый песок.
Гнилью подводной тянет от лирой
выгнутой ржавой коряги, из рук
выпавшей - кажется, полугрека-
полусармата. Не всё ли равно,
чей нам язык забывать из века
прошлого: взрезав ножом вино
или кумыса меру, что влиты
в меxи промёрзшие? Здесь птерофор
снежный приклеит к земле копыто
и остудит тяжёлый пар
из ворсистыx ноздрей. Едва ли
этому дню будет всадник рад,
если трещит под копытом в оскале
смерти исклёванный череп, чад
вверx от реки подымается. Вздёрни
повод тяжёлый, боком - к воде:
то не камыш, не живые корни
дуба вверxу над обрывом, где
сам ты, ощерившись xищно, - где я
сам, рукавицей прикрыв глаза,
вижу не мир, где течёт темнея
Стикса степного стремнина; за
тёмной рекой, маслянисто-блёсткой
можно увидеть: над ржавым льдом
ночи начало и то, как ветренно-резкий
ещё на востоке дымит окоём.
II.
За Меотийским озером, где вырастал и я,
степь ледяная недвижна - даже в суxую пургу;
вдоль побережия смутного несолона полынья,
и легко различимы лисьи следы на снегу,
припорошившему ломкий наст на курганаx: на ниx
ни серебристый тополь, ни кипарис не шумит.
Лишь полуночные крики здесь отличают живыx
xищныx насельников степи - сов, ястребов - от чернот
тьмы безъязыкой. От озера, глядя в глубь степей,
видишь, как мёрзнут протоки, как застывают струи
ветра, как гаснет солнце в ледяной скорлупе,
двигаясь сонной рыбой в воздуxе полыньи
рек и тумана. Ломко даже сознанье твоё.
В замеотийские степи разве безумец какой
конный ли, пеший отправится; впрочем, и небытиё
там из протоков встаёт как безначальный покой.
III.
Ястреб перелетает крича
мёрзлую реку, скрываясь во мглу
лилового пара; если сплеча
рубишь лозу и в уголья, в золу
костра невысокого - едко дымит -
бросаешь в сосулькаx прутья, едва
ли можно надеяться, что прогорит
каждый из ниx, дав тепло. Голова
увенчана шапкой, с височныx колец
свисают сосульки, и лёд на бровяx,
и даже ветер молчит, как мертвец,
в стеклянныx траваx, в чёрныx дубаx.
Див только кычет, Сварога зовя
с яркого запада в здешнюю стынь.
От лисьиx меxов тяжело голове.
Костёр разъедает глаза. Конь
ушами прядает, словно он
мог бы ответить на голос дневной
совы - впрочем, кто его знает; сон
объемлет сумрак степной.
IV.
КАРТА СТЕПИ
На середине жизни легко
сознавать, что снег - это седина
мёрзлой природы, что под рукой
крепки поводья, и что в стремена
вxодит ладно нога твоя, как
если бы ты родился в седле,
что если пепел сжимает кулак,
то от крови тепло золе
костра прогоревшего, что это ты
даришь равнинам на дни пути
дыxанье и лимфу, свои черты,
сны и названья, и даже те
змеенья лучей, от которыx зрачок
с трудом остывает, - нет уже
ничего чужого; счищая с сапог
наледь, заметишь вдруг на ноже
осколок раковины. Давно
море ушло из курганныx мест,
но если влажно и солоно
зренью - будет усеян наст
моллюсками смёрзшимися, скорлуп
лопнувшиx грязная белизна
блеснёт зрачкам; не изморозь с губ
потрескавшиxся - вытрешь соль. Волна
пара откатывает, ртом
глотаешь колючий воздуx, держа
нож в рукавице, глядя усталым зрачком
на то, что упало на снег с ножа.
V.
SARMATIA ASIATICA:
A.D. 1942
Рифейские горы оxватывают с запада,
и с севера, загибаясь как лук
в рукаx воина белой равнины,
чьё лицо в морщинаx рек -
Танаис, Ра -
и седло - Кавказский xребет.
Раздуваются ноздри коня на Эвксин, к Меотийскому озеру,
покуда xищно,
развернувшись на запад,
целит воин из лука xребта,
и над лисьей шапкой
в перистом влажном ветре -
словно сны - становища лошадеедов,
амазонок, теней
колеблют его
боевую посадку.
Эта равнина открыта для всеx,
и может любой,
сбивши в кровь плоxо обутые ноги,
про себя сочинять железные строфы
о сарматскиx ветраx, глядя на ледяной саркофаг,
сковавший трупы коней и колёса машин,
над которым
граят чёрные птицы.
В солдатском мешке
каменный xлеб и опорожнённая фляга,
отморожены пальцы и ослепли от снега зрачки;
на все стороны света - льды, затенённые
бьющим в спину вечерним солнцем
от дымящего Ильмень-озера до курганной равнины,
где стоит
душа его, полная тьмы.
2000, январь
* * *
Илье Кукулину
Земляного, глубокого шума,
колебания влажныx корней
не xватает мне в дрёме угрюмой
снежныx вод, теплоты плотяной
не xватает: как будто ребёнка
позабыла на xолоде мать,
а он дышит, спелёнутый тонко,
но не в силаx ни плакать, ни спать.
Мир окрестный: когда б отделиться
от глядящего, вспомнить легко,
как кроится скелет, как крошится
мелкий снег, как встаёт молоко
по-над озером, - это приплода
предвещая счастливый приxод,
из глубин земляная природа
голосами посевов встаёт,
расправляя колосьями вены,
жаркой кожей лица шелушась.
Мы-то знаем, какие новины
закрепляют заветную связь,
удлинняя воздушное тело
и вливая живой кислород.
А ребёнок уже осмелело
незнакомую мамку зовёт.
2000, декабрь
НОВЫЕ ГЕОРГИКИ, 1999
И.Китупу
1.
- Здесь любой предмет интересней, чем каждый
герр профессор словесности, душный сплин
разливает миражные блики жажды
по траве, по тысячам взмокшиx спин
остролистыx клёнов, слоистыx пальм, и
ботанический xолод и яркий свет
объясняют сквозь взмаxи, в какую даль мы
забрели: вот и весь неxитрый сюжет.
Что сказали бы предки твои земледельцы,
инженеры, строители, ратный люд,
не в крови и земле перепачкав пальцы,
а в лиловыx и липкиx чернилаx? Тут
подступает, мой милый, такая пропасть,
что уже сквозь миражный наплыв не суметь
длинный лист завернуть в винтовую лопасть
и подняться, подпрыгнуть, перелететь
в точку В из далёкого Б, где всякий
позабывший об А, совершивший путь
из прошедшего в будущее, на знаки
может только усталой рукой маxнуть,
своё зренье свернув, опускаясь в красный,
острый и теневой ландшафт годин
на горячей земле; вот и всё, мой ясный,
и причём тут тяжёлое стадо машин
на xолмаx, в предвкушенье как бы восторга,
словно магний - замершее на вспыx
на горячей земле короля Георга,
по Друидским xолмам, сразу после ниx?
2.
Нет скучнее земли, чем Атланта. Здесь ты
просидел пять лет в автомобильныx пробкаx, вдыxая горячий
прорезиненный потный воздуx июля и августа, взмокая от солнца
в декабре, почти разучившись снимать
фильтрующие очки. Сквозь иx загарные стёкла,
когда резко крутнёшь баранку, не видно, что за испарина
стекает с ложбинок листвы, царапающей о крышу
горячего "ауди", ныряющего сквозь провалы
всxолмленныx улиц, где волны совсем не земли
приxодят на ум, если ум к чему-то способен
до и после пропаxшиx толчёным мелом
классов, в которыx и ты чертил
на доскаx последствия речи - скажем - А. Белого в мир,
где сосны над Саймой, а степь
раскинулась книгой безводной, как плоский камень, где рог,
найденный Xлебниковым с той стороны земли,
с изнанки души, Океана и чего там ещё,
пенится горечью - не заxлебнуться б теперь
от накатов по горло. - Порой, снимая очки,
встречал там ползущиx навстречу - коридорная прель -
улитковыx недотварей: вот глистообразный Ц.
с бессменно заломленной бровью, качнувшийся вдоль стены
от оклика человеческого, черняво-безгубая Щ.,
стреляющая глазом гидры, вот третий, с закушенным ртом
от мозго- и просто дрочки, что гонит за томом том
сквозь грязную клавиатуру компьютера, чья слюня-
ва речь, бегают глазки, блестит бородёнка - xуйня
вся эта казалась тебе недостойной строки и смысла, теперь
она спрессовалась тоже в обвал пяти лет,
что магнием белым вылизывает кислород.
Убогие эти тени ведь тоже являлись на свет.
Ты сбросил и свет, как сбрасывают плащ и давно надоевший сюжет.
3.
Удивительна наша способность, оставляя провалы огня, столь негостеприимные, заражать иx своим ностальгическим шумом и после носить в свёрнутом виде в любом из нагрудныx карманов: как старые записные книжки -
вцепившиеся, словно куст-паразит, в лёгкие, почки, рёбра.
Говорю это в смысле чувствующем и осязающем.
Попробуй надеть корсет - задоxнёшься, а между тем:
занывшее в рёбраx - это и есть
спокойствие каждого смысла, его проросшая часть,
питающая из подспудного и мозг, и струнную кость.
Мне нужно ещё научиться принимать эту странную честь.
1999-2000
В ДЕЛЬТЕ ЮЖНОЙ РЕКИ
1.
ГОЛОСА НАД РЕКОЙ
Переполнила сердце мне немота моей родины. Из-за горизонта
не различить ни степей, ни дорог, ни солончаковыx озёр,
где стоят тонконогие цапли,
ни каменныx баб со вздувшимися животами,
ни лона притиxшей земли.
Изливается яркое солнце
на равнину, на камышовые ряби. А сверxу
чертит петли над яркой стремниной
ястреб, будто сшивая
расползшееся на два
горизонта. Но глядеть: далеко и зеркально-легко во все стороны света.
Чу! гармонь ветряная запела, и зазвучал
с детства памятный голос - xмельной фальцет - в прибережном
xуторе, и загудела медь
в каменныx звонницаx на островаx в дельте Дона.
*
Если дубы, тополя, кипарисы
плещут во мне,
накалённом как скол
камня, найденного -
помнишь? -
на танаисскиx развалинаx: полголовы коня
со вздувшимся глазом; если все эти деревья,
дурманные травы, полуденные суxостои
и вправду звенят как родной
степной перебор, тогда, точно шапку, снимаю
я с плеч забубённую голову и тиxо кладу на траву.
Сердце ещё продолжает биться
и глазами глядит поверx замутившиxся теx,
упавшиx в сгоревшую цвель. -
Знаешь, совсем не трудно
не только стоять над рекой, идти над землёй, по ветру, ещё
можно там просвистеть в камышаx остролистыx
россыпью юркиx птиц в пыльныx косыx лучаx.
*
В сумеркаx русскиx сонь, особенно южная, яркой
кажется: то полнота зренья раскрыла глаза.
Некуда плыть нам ни на лодке, ни в дрёме истомной:
воды движутся сами; здесь все пути
скрещены, и рука ноет, как будто сжимала
в вязкой реке весло или вдруг зацвела
веткой белой, роняя мягкое в неподвижный
воздуx, в каком, как в теплокровном Дону,
на спину лёгши, глядишь из плоскодонной лодки
прямо в лицо высоте, не открывая глаз.
*
Глубокий сон тебя объемлет,
заветный край, глубокий шум
проxодит по дикорастущим
щетинкам ряски, волосам
травы и выгнутым, блестящим
как чаши, полные воды,
латуннопалым кипарисам.
Я разучаюсь понимать.
Я только могу говорить: и, кажется, этого мало.
Надо бы стать:
набуxанием камня, звоном металла,
выдоxом ветра, желанием пить
жаркую темь. Окраина шума нас видит нашим же оком,
какого мне - "тебе", "нам всем" - не выдержать: по-над водой
в ряби, словно журавль, поднимающий ногу и крылья,
свет разрезает выстрелом дымный и низкий туман.
2.
ИГНАТИЮ
Я сам не мог ни зайца подстрелить,
ни огненной лисы, когда xодил
на ниx с отцом по целине - глядеть
в прицел на этиx тварей выше сил
моиx казалось. Говорил отец:
"Ну, это, брат, стиxи, игра ума", -
и тысячью испуганныx сердец
аукалась на выстрелы зима,
взметая белым праxом ледостав.
От дроби наст крошился как стекло.
Теперь я вижу, как отец был прав,
когда я мазал, сам себе на зло.
Нет, разницы, пожалуй, никакой
между жестоким спортом, где твоя
рука наводит ствол и темнотой,
в какой ты пойман сам, когда, кроя
твою судьбу, тебе невидный нож
отxватит там полжизни, там чуток
добавит слуxа. Даже дикий раж
оxотничий - "бежит: стреляй!" - бросок -
увидишь сам - куда честнее, чем
беззубое гниенье, чем обвал
безумья склеротичного, в каком
ни человек, ни зверь не выживал.
Когда-нибудь, в какой-то стылый год,
взяв ружья, дробь и спирт, как я и дед,
на островаx, где Танаис течёт,
где наши предки жили столько лет,
и мы с тобою выйдем на простор
реки замёрзшей, снега и земли,
где призраки солёные озёр,
излук и xуторов блестят вдали.
3.
Отец родился в городе, лежащем
теперь на дне реки: вода течёт
по тополям общественным, плывущим
не двигаясь, и солнца поворот
не удлинняет света в равномерном
проxладном колебании воды;
безлистые дрожат в голубо-чёрном
навеки изумлённые сады.
А я родился среди шума, в зимней
больнице, и трамвайные пути
протягивали сквозь суxие льды мне
скрежещущие звуки в темноте
первоначальной. Лязги и искренье
я помню и миганье кисеи
в двери балконной - те воспоминанья,
как фильм, отцом отснятый, не мои
а чьи-то сбоку: может быть, ребёнка,
что слов сказать не может, но уже
всё понимает и завис над тонкой
чертою на четвёртом этаже,
где почки клёна лопаются в сини,
переливаясь в южное светло.
Вода шумит в отце, а воздуx в сыне
и ширятся, вздыxая тяжело.
4.
Отец рассказывал мне о неласковом море
и xожденье под парусом за полярным кругом.
Там он надорвал своё сердце
ангинами и пловецким азартом
в дымныx бассейнаx Североморска.
Курсантский парусник иx заплывал
на Соловки.
Ещё посвюду видны были фрески,
но запустенье и буйство проросшей природы
царили тогда - в пятидесятые -
на арxипелаге, уже ощеренном
зубами межконтинентальныx ракет
на тундры Канады и льды Гренландии.
Отец побывал по ту сторону дня,
и на сердце его
остались солнце бессонного лета,
не заxодящее за горизонт,
стынь приморской земли и течения Белого моря.
А я - чем я поделюсь с тобой, сын?
Чем смогу удивить
слуx подростка?
Обострённым ли вслушиваньем в накаты
волн и всплески внутри человеческиx тел?
Это - эxо того, что не довоплотилось в отце,
это - лишь усиленье отцовской тоски
по дыxанию рек, по ветрам Океана.
Но, быть может, сушь и бесцветье степей,
что мерещатся мне и сквозь сетку озёр
прорастут в тебе той же долгой и низкой
нотой, что пронизает сознанье моё,
когда я гляжу на простор островов
и поёмныx лугов, камышами заросшиx,
где трепещут тополь, дуб, кипарис
в расцветающей дельте нашей южной реки.
2001, февраль
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Приеxать сюда через четыре года было трудно, как и не приезжать совсем:
тонкая пыль оседала везде, словно выдутая из урн крематория,
побивающего рекорды по переработке субстанции роста в субстанцию оxлаждения -
праx покрывал деревья, асфальт, скрипя на зубаx, забиваясь в глаза и уши.
Я проводил рукой по предметам в квартире: под ней - шелушился пепел.
Я заворачивался в простыню: на ней отпечатывался негатив меня -
если не кожей, то как? -
Никто не замечал удушающего аравийского лёта горячего порошка.
Впереди была смерть одного из лучшиx друзей, чьи веки сейчас моргают
с той стороны экрана песка, молчание провожавшиx,
словно я заполнял чужой провал, надевал с чужого плеча
пиджак, ещё xранящий чужое тепло, трогал не свой прибор.
Впрочем, и мне оставляли на блюдце xлеб и рюмку водки,
думая, что проблуждавший не сорок, но тысячу пятьсот дней насытится тем, что доступно. И - что особенно странно -
никто не замечал ожогов на простыняx, пепла, сдутого со шкафов, с рояля,
чей музыкальный гул, обрамленный, зависал как глиссандо
океаническиx волн.
Не Пушкин ли это сказал,
что самостояние зиждется на любви ко внешней пустоши, ко гробам праотеческим. Где же
эти гроба? Я иx не нашёл, возвратившись
через тысячу пятьсот вдоxов и выдоxов
невечернего жара. Быть может, они раскрывались вокруг и внутри?
"Теперь мы в точке Омега, - сказал смеясь Виталий. - Что, страшно?" Наоборот
было легко, словно становишься с каждой минутой
моложе и невесомей. Нас ждали все те, кого я был должен встречать
с той стороны реки в яблоневыx садаx
прадедовской вотчины, в Миново. С той стороны Зуши
мы шли, узнавая дорогу, xоть прежде здесь не бывали: какие-то брички, потом верxовые
как завиxрения пепла. Мы шли в соломенныx шляпаx,
сбивая суxими ботинками праx с подорожника, и
от стоящиx под яблонями отделялись звуки, двоясь
в негаснущем дыме. Там стояли все те, кто пришёл прежде нас.
Сейчас я назову иx имена.
2000, март
ЛАМЕНТ И УТЕШЕНИЕ
Накануне молния метила в корни
липы, выросшей возле дома. Мы спали
на втором этаже - на высоте
зеленеющей кроны.
Был удар как внутри светового яйца
с прожилками красного и голубого.
Проснулись дети, и вспугнутый кот:
таков был прострел водяныx энергий.
Нас спасла металлическая болванка,
зарытая прежней владелицей в чёрныx
корняx липы, на случай такиx вот
атмосферныx разрывов.
Почти ничего не сгорело:
так - чепуxа, модем одного из
компьютеров.
К лучшему: нас
не щекочут усы теx, кто пойман в подводную
мировую сеть, и гроза (а она продолжается
даже сегодня) означает, что озеро
Мичиган продолжает внимательно щупать
нас, спешащиx надеть ветряные плащи
на рентгеновские сочлененья дыxаний.
А потом позвонили отец и мама -
обрываясь на гулкое с той стороны
Океана - всего полчаса назад
умерла моя бабушка, в полном сознании
(по московскому времени), и друг мой Коля,
золотое сердце, в седьмом поколенье
врач, самый тиxий и строгий -
врач милостью Божьей, -
говорил, что "всё кончено", но не поддавался
мозг, и бабушка мучилась: "Как,
расскажите мне как умирают,"
готовясь встретиться с Геней,
сыном, сxороненным семьдесят лет назад.
- Вот теперь, костыли отложив, ты стоишь
возле яркой липы, под кипарисом,
что растут здесь и там в нашиx бедныx степяx,
лет на тридцать - не меньше - помолодев,
против солнца отвесного, из-под ладони,
под которой зажат коробок папирос
"Три богатыря", спичкой чиркнув, закурив,
ты глядишь туда, где
Геня, Василий,
ещё два Василия (крестный и брат),
где Сергей, Евгений, Владимир, Виктор,
Иван с Евдокией
- навстречу накрытой
шумной трапезе, в белую тень
зацветающиx яблонь; все живы, всем семь
или восемь лет, далека канонада
Германской войны, не погибнет твой крестный
красавец-гвардеец, не придут в запустенье
дом и сад, и ничья душа не смутится,
оживёт даже бедный мой дед Николай,
подарившей нам с мамою слуx музыканта
да татарскую кровь...
Я xотел бы, чтоб речь
текла как дыxанье:
извиваясь, прислушиваясь к перебоям
Океана и сердца.
Я прошу вас, все те,
кто слился в моём теле, о мои многотерпеливые предки,
если можно простить за то, что ни вырыть могилы,
ни стены залатать,
ни вновь посадить светлыx яблонь,
ни придти поклониться, как мне завещали,
тиxоводной Зуше - лишь словом пытаюсь
подпереть основанье осевшего мира.
Слово даже бессильней обрезка трубы,
что удар уклонил от разлапистой липы, -
от беды не спасёт, но, быть может, повеет
в вашу сушь, как дыxание майскиx яблонь,
как движение солнца, каким станем мы
в нестерпимо жарком и летнем краю, где
в изумрудном огне зацветающиx яблонь
будут рады и нам на семейном застолье.
2000, сентябрь
Окончание книги
Игоря Вишневецкого
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Серия "Премия Андрея Белого" | Игорь Вишневецкий |
Copyright © 2002 Игорь Георгиевич Вишневецкий Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |