Textonly
Home

Сергей Морейно о Пауле Целане | Галина Ермошина о современной словесности

 

ЭДУАРД ШУЛЬМАН

Эдуард Шульман родился в 1936 г. в Минске (ныне Менск). С 1944 г. живет в Москве. В 1962 г. окончил Литинститут. Живет в Москве. В 50-х-70-х годах публиковался очень мало - в газете "Московский комсомолец", журналах "Знамя" и "Неман" - под псевдонимом Эд.Шухмин. Под тем же псевдонимом (а также под псевдонимом Игорь Секретарев) публиковался в 80-е годы в журналах "Континент" (Париж), "22" (Израиль). В 90-е годы публиковался под собственным именем за рубежом (в Израиле, Франции, Германии) и в России - в журналах "Огонек", "Сельская молодежь", "Согласие", "Октябрь", "Дружба народов", "Знамя" и др. Регулярно публикуется как журналист (в частности, в газете "Сегодня" в 1994-95 гг.) и литературный критик ("Знамя", "Иностранная литература"). Во Франции вышло две книги Э.Шульмана в переводе на французский язык. В 1999 г. рассказ Э.Шульмана "Трубач", опубликованный на сайте "Vernitskii Literature", вошел в тройку лучших на конкурсе "ТЕНЕТА-98" в номинации "отдельный рассказ". Другие сетевые публикации - главы из цикла "Правила любви" на сайте журнала "Знамя" ("Журнальный зал") и полный текст цикла в нашем журнале.

Из цикла "Путешествие с классиком"

МЕСТНЫЙ PLAYBOY,
ИЛИ КАМЕНСКИЙ, КОТОРЫЙ "ЛЕДА"


     Потому что в Большой красной энциклопедии есть и другой Каменский - поэт, Василий Васильевич. А наш - Анатолий Павлович - прозаик и драматург. Едва ли не первый в России профессиональный киносценарист. Присутствует в Краткой Литературной...
     Там сообщается, что "Леда" опубликована в 1907 году. И - прибавлю уже от себя - является, быть может, самым скандальным рассказом русской словесности.
     Разумеется, в наших краях, где "за стихи убивают" (Мандельштам), случается всякое. За "Повесть непогашенной луны" сгинул Пильняк. За "Усомнившегося Макара" сжили со свету Платонова. За "Приключения обезьяны" - Зощенко...
     Но мы говорим о литературном скандале.
     Критики набросились на рассказ, каждый на свой лад перелагая прочитанное, от чего мы, с вашего позволения, воздержимся.
     Мемуарист отмечает, что "Леда" прогремела на всю Россию,


      была превращена в пьесу и после революции 1917 года шла в Москве и провинции с немалым успехом только лишь из-за того, что героиня...

      Мы с вами, однако, условились не пересказывать.

      Тогда это было непривычно, - продолжает мемуарист, - и публика ломилась на спектакли. Содержание "Леды" - проще простого. Прекрасно сложенная молодая женщина принимает гостей...
     
      В Национальной библиотеке имеется текст данной пьесы. Маленькая брошюрка - приложение к театральному журналу.
     На первой странице читаем: запрещена на основании циркуляра номер такой-то. На второй: для представления на любительской и домашней сцене цензурное разрешение не требуется.
     Не берусь угадывать, как повела себя тогдашняя самодеятельность...
     Но после Февральской революции - вслед за городовыми - исчезли все надзирающие учреждения. И разразился ещё один маленький скандал. На сей раз в области драматического искусства.
     Понадобилась актриса на главную роль. В чём эта роль заключалась - опять же узнаете из рассказа. Напомню только, что Леда - та, древняя, мифологическая - худо-бедно царица. Посредством лебедя её обольстил Зевс. И сделал матерью не кого-нибудь, - Елены Прекрасной...
     И вот актрисы, представьте, не находилось!
     Отчаявшись, Каменский вновь обратился к любителям - пригласил некую поэтессу. А по иной версии - просто собственную жену.
     Но когда Леда - поэтесса или супруга, облачась в золочёные туфельки, над которыми потешались критики в процессе скандала литературного, - когда, говорю, исполнительница, цокая золочёными каблучками, выпорхнула на подмостки, то не сумела, согласно газетным отчётам, вымолвить ни словечка.
     Ибо упала без чувств.
     Что только способствовало коммерческому успеху.
     После чего наступил последний скандал, - мемуарист встретил писателя в лагере:


     Каменского избегали. О нём шёл слушок, как о частом посетителе "кума" - уполномоченного Третьего (опер-чекистского) отдела. Не знаю, был ли он "стукачом", но заключённые особенно презирали его за то, что был "возвращенцем": уйдя в эмиграцию в 1920 году, вернулся на "простившую" Родину в начале тридцатых.
     - Так ему и надо! - злорадствовали зеки. - Бачили очи, що куповалы: вернулся на родное гноище - получи по заслугам!

Анатолий Каменский
Л е д а

I

     Играл оркестр неаполитанцев в малиновых атласных костюмах, суетились и бегали лакеи, хлопали пробки, и Кедрову, сидевшему за длинным столом среди знакомой артистической компании, казалось, что его путейская тужурка - так себе, одна декорация и что он страшно широкий и передовой человек.
     Ужинали на его счёт, незаметно, в шутках и разговорах, заняли рублей полтораста, посылали несколько раз шампанского дирижёру. Всё делалось весело, размашисто, непринуждённо...
     Было забавно смотреть, как в перерыве между музыкальными номерами дирижёр выходил на край эстрады, улыбался, беспомощно разводил руками, потом брал у лакея бокал и медленно выпивал, повернувшись лицом к их столу.
     Месяцев восемь Кедров строил в Сибири железнодорожную ветку, жил в глуши, не читал газет. И теперь, вернувшись в Петербург, с наслаждением возобновил знакомства, увидел себя в кругу прошлогодних собутыльников и друзей.
     Все были в полном сборе: и знаменитый писатель Ариничев, и непризнанный философ Данчич, и неунывающий Брусницын (попросту - Брукс), и помешанный на Достоевском психиатр Гемба с длинной гофрированной бородой, и милый юноша-студент Володя Шубинский. Были также молодые адвокаты и фельетонисты, а вместе с ними - их жёны и подруги, эффектно одетые, красивые, как на подбор.
     Приподнятая. декламация актёров, рискованные шутки фельетонистов, обрывки напряжённо-тоскливой и страстной музыки, непрерывное журчание воды в аквариуме, а главное, то, что, обращаясь к Кедрову, компания называла его "наш меценат", - всё это опьяняло больше вина. В довершение он был немножко влюблён в молодую женщину, сидевшую как раз напротив, жену философа Данчича, с которой познакомился часа три назад.
     У неё были большие блестящие глаза необыкновенного лилового оттенка, белая гибкая шея и длинная, тяжёлая, на спину спадающая причёска. Вместо Елены звали её почему-то Ледой, и эта выдумка казалась Кедрову особенно оригинальной и тонкой.
     "Леда! - мысленно повторял он. - Как это красиво - Леда..." И крикнул, смеясь, через стол:     - У вас лиловые глаза! Клянусь Богом, совершенно лиловые!          
     - Ну и что же, это вам нравится? - также смеясь, спросила она. - Или, наоборот, оскорбляет?
     - Конечно, оскорбляет! - весело ответил Кедров.
      Ему было страшно приятно чувствовать себя артистом, художником... Смотрел на окружающее глубоким, расширенным взором, и всё время чудилось, что в шуме толпы, в звуках оркестра, в пестроте ресторанной обстановки, в отражённом зеркалами блеске электрических огней улавливается особый, значительный и сокровенный смысл, доступный только ему, Кедрову.
     Это связывало какой-то интимной нитью с беллетристом Ариничевым и с философом Данчичем, и с двумя модными фельетонистами. Хотелось крикнуть что-нибудь фамильярное, расцеловаться, выпить на брудершафт... И с поразительной отчётливостью различал он десятка полтора лиц, слышал несколько речей, раздававшихся в разных концах стола.
     Помощник присяжного поверенного Альберт, с бритым лицом и английским пробором через всю голову, кокетливо поджимал губы, растягивал слова, делал неожиданные паузы, неожиданно снимал и надевал пенсне, - выходило изящно и грациозно, как у женщины. Время от времени юмористически скашивал глаза на соседний столик, где сидели четверо бородатых людей в форменных министерских сюртуках.
     - Жизнь может быть прекрасной только тогда, - говорил Альберт, - когда нет ни учителей, ни учеников. Вернее, есть лишь ученики, и притом каждый учится у самого себя, у своего ума и своего тела. Если бы совсем исчезли так называемые педагоги, то мир вырос и расцвёл бы в несколько лет. Остались бы одни бессмертные учителя, запечатлевшие свой гений в кусках мрамора и холстах, в портиках и колоннадах, в трагедиях и сонетах, в математических формулах и псалмах. Люди учились бы на ходу. В театрах, музеях, цветущих парках, на улицах и площадях. А всех этих господ педагогов с лошадиными фамилиями успешно могли бы заменить граммофоны и волшебные фонари. Жизнь должна быть сплошным праздником ума и тела! - продолжал он, постепенно возвышая голос и чокаясь с двумя молодыми женщинами, сидящими обочь. - Я верю, что через тысячу лет каждая минута будет красивой, неожиданной, блестяще-смелой, и я пью за будущий великий праздник человечества на земле!
     - Е-рун-да! - кричал в другом конце фельетонист Русанов, размахивая руками и выпячивая вперёд губы, отчего слышалось "юрунда". - Е-рун-да! - повторил он, наскакивая на волосатого весёлого Брукса. - Есть гениальные, талантливые, сумасшедшие, самоотверженные, храбрые люди - какие хочешь! Но честных людей нет! Ерунда! И я тебе скажу - почему. Честных людей нет потому, что нет людей искренних. Ибо честность есть не что иное, как искренность.
     - Ну, это ты, приблизительно, опять по части афоризмов! - смеялся Брукс. - Впрочем, хорошо... А, приблизительно, Христос?
     - А ты залезал к нему в душу?
     - Помилуй Бог, что ты проповедуешь? - И Брукс замахал руками. - Религия, приблизительно, и есть искренность. Потому что стремится к единому источнику, к Богу. Бог-то ведь, приблизительно, один.
     - Как раз наоборот! - спокойно передразнивая его,. возразил Русанов. - Человек, приблизительно , один, а богов - великое множество.
     Сидевший рядом с Кедровым знаменитый беллетрист в чёрной суконной блузе смотрел холодными серыми глазами на своего визави, секретаря радикальной газеты, и небрежно покрикивал через стол:
     - Эй вы, послушайте! Когда вам дадут свободу, что будете делать?
     - Я вас не совсем понимаю.
     - Ну, например, дадут полную свободу печати, что будете писать?
     - Буду обличать порок, несправедливость, злоупотребления... мало ли что...
     - Ха! А вы знаете, что такое порок?
     И Альберт, и Русаков, и беллетрист Ариничев старались говорить так, чтобы слышали все, и в представлении Кедрина их речи сливались в общий великолепный концерт, в котором он боялся пропустить какую-нибудь ноту. И только муж Леды - философ Данчич - бурчал, ни к кому не обращаясь, не ожидая ни возражений,. ни реплик, и его бесконечная речь в узком конце стола звучала, как монотонный аккомпанимент:
     - Порока не существует, людей не существует, жизни не существует. Прошлого нет, потому что его нет. Будущего нет, потому что оно не наступило. А настоящее - фикция, бесконечно малая величина, посредством которой будущее переливается в прошедшее. Что же даёт ощущение жизни? Только одно: память о прошлом. Что же в таком случае смерть? Отсутствие памяти о прошлом. Смерти бояться не нужно. Подобно тому, как люди, не испытывая ни малейшего страха, забывают бесследно целые страницы книг, химические формулы, иностранные языки, случайно промелькнувшие перед глазами лица, - они не должны бояться умирать. Ибо смерть есть такое состояние, когда человек взял и решительно всё перезабыл...

II

     Оттого что кругом сидели люди, говорившие убеждёнными смелыми голосами, одинаково верилось и в красоту жизни,. и в великий праздник будущего, и в то, что честность - не что иное, как искренность. А также в то, что на самом деле не существует ни искренности, ни честности, ни даже жизни.
     Существует ли на свете Кедров и эти удивительные, лиловые, сияющие напротив глаза, эта гибкая шея и тяжёлая, падающая на спину причёска? И если жизнь - мираж, фикция, бесконечно малая, неуловимая величина, - зачем же тогда работать, строить железные дороги, бродить по колено в болотах, а главное, бояться таких глупых вещей, как религия, нравственность, право, и каждую минуту оглядываться?
     Психиатр Гемба уже целых полчаса развивал перед Ледой сложную психопатологическую параллель между типами "Братьев Карамазовых" и "Идиота", а молодая женщина, скучая, вырезала маленьким ножичком из апельсиновой корки.
     - Послушайте, Достоевский! - неожиданно сказала она. - Пойдите в тот конец к студенту Володе и передайте ему, что вы мне ужасно надоели и что я прошу его пересесть на ваше место.      
      Доктор точно проснулся, с недоумением погладил гофрированную бороду и пошёл. Через минуту, сквозь исступлённо страстную музыку, Кедров услышал, как Леда заговорила с Володей Шубинским, приблизив к нему лицо:
     - Это очень хорошо, Володя, что вы ничего не пьёте, душитесь дорогими духами, носите красиво сшитое платье и что у вас - нежный девичий подбородок. Вероятно, и тело - белое, нежное, как у девушки... Только почему вы такой молчаливый, робкий?.. Никогда ничего не нужно стыдиться в молодости. Извольте сейчас же сделать бесстыдные глаза. Ну? Смотрите на меня прямо... Ну вот, теперь хорошо. И даже, пожалуй, слишком... Капитон! - окликнула мужа. - Капитон! Данчич!.. Скажи Володе, что разрешаешь ухаживать за мной, сколько угодно.
     По-прежнему Кедрову было весело, как во сне, и чувствуя себя ещё больше влюблённым в Леду, завидуя и не завидуя Володе, он со жгучим любопытством вслушивался в разговор. А Данчич сидел как глухой, смотрел в стакан с красным вином, стоявший у самого кончика жёлтой его, узенькой бороды, и ни к кому не обращаясь, твердил:
     - Всё понятно: жизнь понятна, бесконечность понятна, природа понятна. Загадочен только человек. Господам беллетристам, историкам и психиатрам следовало бы помнить, что с Рождества Христова и до сегодняшнего вечера ими решительно ничего не прибавлено. Разрабатывали на все лады психологию больших и малых поступков и неуклонно направляли жизнь путём сужений, ограничений и запрещений. В конце концов. упёрли человечество в плоскую железную дверь. Отбросьте историю, забудьте привычку, забудьте проклятое "общее благо" и вернитесь к человеку. Вся разгадка - в тайниках моей или твоей души. Не нужно множества людей, не нужно толпы. А нужен только один сидящий в тёмной комнате человек.
     - Перестаньте, Володя! - между тем говорила Леда. - Вы напрасно поверили, что за мной нужно ухаживать. Знайте, что народился новый тип женщины Дон Жуана, и перед вами - представительница этого типа. Для меня не существует разницы между теми, про которых говорят: "Она отдалась ему беззаветно", и торгующими собой. Женщина должна, наконец, добиться одинакового с мужчиной права искать, завоёвывать, брать, а не уступать так называемым мольбам. И близко время, когда мы, женщины, крутя воображаемый ус, будем свободно расхаживать в толпе, а стыдливые юноши, подобные вам, Володя, будут кокетничать, краснеть, говорить томными голосами. Как это будет забавно! Ха-ха-ха!
     - Вот, например, наш милый меценат, - сказала она, вдруг поворачиваясь к Кедрову, - целый вечер смотрит на меня влюблёнными глазами и воображает, что это страшно оригинально, прямо в цель. Старо, голубчик, старо!.. Если бы у вас было не это круглое обветренное лицо и не этот нестерпимо счастливый вид, то, может быть, вы бы сидели рядом со мною. А теперь место занято Володей.
.     Леда смеялась, драла Володю за уши, щипала за подбородок, и к своему удивлению, Кедров не испытывал ни ревности, ни досады. Всё, что говорила и делала Леда, доставляло странное удовольствие, было смело, оригинально, красиво. И он с радостью думал о том, что завтра же накупит книг, картин, устроит у себя артистическую обстановку, и новые, истинно свободные люди будут приходить к нему, как в свой дом.
     - Дайте ещё вина! - крикнул он проходившему лакею.
     Минут десять пили шампанское, ликёры и кофе, чокались, произносили эффектные тосты, вслушивались в собственные голоса, а когда потухло электричество и под кофейниками стало догорать сияние, - вдруг захотелось на воздух. И быстро собрались уходить.
     Расплачиваясь по счёту, Кедров видел, как потянулись длинною цепью фельетонист Русанов, помощник присяжного поверенного Альберт, беллетрист Ариничев, Леда, другие женщины, актёры, - какая у всех красивая изнеженная походка!.. И торопливо бросился догонять.
     Русанов махал руками, выпячивал губы и, открывая шествие, кричал:
     - Россия - страна векового квалифицированного рабства! Рабства, возведённого в культ. В России всё пропитано самодержавием. Самодержавное небо, самодержавные облака... Послушайте, доктор! - И разыскал глазами гофрированную бороду. - Как вы думаете, если здоровому организму систематически прививать рабство, то через сколько лет можно считать его безнадёжно отравленным? Например, через пятьсот? Через тысячу?
     Психиатр, помешанный на Достоевском, и неунывающий Брукс, плотно обнявшись, спускались с лестницы позади всех, останавливались на каждой ступеньке, и было похоже, что у них одно общее туловище и штук двенадцать спотыкающихся ног.
     - У Достоевского, у Фёдора Михайловича, - плача восторженными слезами, говорил Гемба, - в "Сне смешного человека" есть одно место... Нет, тебе, волосатому, не понять... Какая там рисуется природа, какие чувства!

III

     Когда оделись и вышли из подъезда целой толпой, Леда, в узком светло-зелёном пальто, в пушистой меховой шляпке, прислонилась к плечу Володи Шубинского и крикнула мужу:
     - Капитон! Я веду Володю к себе, а ты можешь делать, что угодно.
     - Какая трогательная сцена! - сказал один из актёров, выразительно улыбаясь. - Господа, посмотрите: Леда и лебедь.
     Актёры паясничали, строили карикатурные физиономии, молодые адвокаты, притворно жестикулируя, продолжали говорить речи, начатые наверху, женщины смеялись, и Кедрову не хотелось верить, что сейчас все разъедутся...
     Худой высокий Данчич, опустив на грудь свою жёлтую бородку, одиноко стоял в стороне и бубнил:
     - Не хочу, не хочу. Не нужно жизни, не нужно фонарей, не нужно снега. Ничего не хочу видеть. Дайте мне тёмную комнату, дайте тёмную комнату.... Поедем ко мне! - внезапно произнёс он, встретившись глазами с Кедровым. - Вы нравитесь мне больше других - умеете внимательно слушать и молчать. Это хорошо.
     Сидя в санях рядом с Данчичем, вдыхая молодой наивный запах тающего снега, Кедров боялся рассмеяться от удовольствия, что всё устроилось так удачно, как трудно было ожидать. Очутиться Бог знает где, слышать отвратительные звуки какого-нибудь механического пианино и видеть раскрашенных кривляющихся женщин было бы оскорблением Леды. А теперь он посидит с ней и с её мужем до утра!
     - Какая чудная погода! Какой великолепный запах!.. Ах, какой великолепный запах!
     - Кедров, Кедров, - плачущим голосом попросил Данчич, - ведь вы же умеете молчать...
     - Молчу, молчу! - покорно и весело воскликнул он.
     Переехали через Дворцовый и Биржевой мост. Потянулись узенькие улицы с палисадниками, с деревянными домами, и наступила поэтическая провинциальная тишина. А к запаху тающего снега прибавился какой-то новый, тонкий аромат, напоминающий разом и осень и весну.
     Приехали. Молча прошли во двор, поднялись на второй этаж, и Данчич отпер дверь своим ключом.
     В передней горела лампа. На вешалке - светло-зелёное пальто Леды, Володина студенческая фуражка и шинель. Пахло гиацинтами, туберозой. Стояла приятная оранжерейная духота, и Кедров заметил, что не только в комнатах, но и в коридоре пол затянут разноцветным сукном.
     Чувствуя сладкое замирание сердца, он раздевался, смущённо потирал руки и говорил:
     - Ей-богу, просто совестно! Вломиться посреди ночи...
     Из передней было два выхода. Один - в столовую, где висячая лампа освещала бутылки, высокую вазу с яблоками и виноградом... Другой - в коридор с полуоткрытой стеклянной дверью и смеющимися в глубине голосами.
     Кедров потирал руки и чего-то ждал. А Данчич, не глядя и не приглашая, прошёл в столовую, налил вина и скрылся.
     - Послушайте, что же вы? - раздался знакомый монотонный голос.
     Кедров двинулся наугад. В кабинете было темно.
     - Садитесь за стол, - сказал Данчич. - Лампы не нужно. Для чего лампа? Когда вам станет скучно и горящий керосин покажется нужнее ваших мыслей и разговоров со мной, то в столовой, между полом и потолком, вы обретёте горящий керосин. Только не заглядывайте в другие комнаты, потому что можете помешать Леде наслаждаться жизнью. Она, так же как и вы, думает, что жизнь - далеко не фиктивная величина. Видит всю радость в том, что судьба наградила её красивым телом, и готова любоваться им целый день. Устроила из квартиры оранжерею, где цветут цветы и она...
     "Леда, где Леда? - думал Кедров, постепенно привыкая к темноте и уже различая на диване, в углу, согнутый качающийся силуэт. - Почему не идёт сюда? Как устроить, чтобы пришла?.. И над чем она смеётся с Володей?"
     - Какое мне дело до того, что сейчас думаете вы! - продолжал Данчич. - Какое мне вообще дело до вас, а вам до меня? Надо иметь мужество быть одиноким, то есть свободным всю жизнь. Ведь вы не полезете за мной в гроб!.. Да если бы и полезли, посмотрел бы я, как это можно умирать вдвоём...
     Данчич говорил, а Кедров продолжал думать о Леде обычными, простыми, старыми, как мир, словами. Он думал о том, что могло создать союз этого заоблачного бестелесного человека с красивой, чувственной, земной Ледой. Думал, какое у неё тело и каким невыносимым блаженством было бы, приникнув близко-близко, смотреть в эти необыкновенные лиловые глаза.
     То, что он слышал в ресторане, те шутливые выходки Леды с Володей Шубинским, которые совершенно бескорыстно волновали Кедрова своею оригинальностью и красотой, потухли вместе с электрическими огнями и музыкой неаполитанцев, оставив один определённый, зовущий образ.
     Что случилось? Куда девалось восхищение художника, мечты о новых формах жизни, новой искренности, новых чувствах?
     Вот сидит он, маленький растерявшийся Кедров, трусливо прислушивается и ждёт, ничего не испытывая, кроме мелкого любопытства, зависти и тайных несбыточных надежд. Что ему эти благоухающие слова о свободе, о мысли, о человеке, когда невозможно объяснить, что делается там, в глубине квартиры, за полуоткрытой стеклянной дверью. Отчего прекратился смех? Что значит эта ужасающая тишина? Почему спокоен Данчич?
     - Не нужно фактов, - слышалась монотонная речь. - Не нужно логики, не нужно слов. Ищите новых путей, страшных путей. И с проклятием, очертя голову, устремитесь вперёд!..
     Данчич говорил, говорил... И Кедров чувствовал свои руки в его холодных и цепких пальцах, слышал, как стучит маятник столовых часов, задыхался от тягучего колдовского запаха туберозы и не заметил, как философ откинулся на спинку дивана и заснул.
     Услышав спокойное сонное дыхание, Кедров тихонько высвободил руки и встал. Кружились, кружились мысли... Но почему-то не было уже ни беспокойства, ни ревности, ни любопытства.
     Стоял посреди комнаты, и ему казалось, что жизнь с невероятной быстротой уходит вперёд... рушатся стены, гудят колокола слышится победный, торжествующий смех. А у него не хватает смелости побежать вдогонку! Нет смеха, нет вдохновения, нет торжествующих слов. А нескладное, огрубелое в изысканиях и постройках тело не способно ни на какие чувства, кроме первобытной жажды обладания, животной страсти...
     Опять смеются Володя Шубинский и Леда... Почему не на нём, Кедрове, остановился её выбор? Потому что у него - "круглое обветренное лицо и нестерпимо счастливый вид"?.. Ах, какая ужасная духота! Как мучительно пахнет цветами! Что делать? Куда бежать? Как страшно выйти из темноты!

IV

     Закрыв лицо руками, он стоял всё на том же месте, боялся пошевелиться и ждал. Звонко стукнула дверь. Володя Шубинский и Леда шли по коридору, и слышались их голоса...
     - Вы никогда к нам больше не придёте, Володя! - говорила Леда. - Я никогда вас не позову... А может быть, позову завтра. Что это? Вы плачете, бедный мальчик... Ну, одевайтесь скорее, мне хочется спать. Возьмите яблоко на дорогу. Скорей, скорей!.. Интересно, чьё это пальто? Кого привёз Капитон?.. Подождите... Целуйте... Довольно. Думайте, что это ваш последний поцелуй.
     Щёлкнул французский замок.
     - Капитон! - певучим голосом говорила Леда, идя через столовую в кабинет. - Почему вы сидите без огня?
     Кедров кашлянул и переступил порог. Вдруг что-то с силой толкнуло его в сердце, на минуту ослепило глаза, и он едва не лишился чувств, - увидел Леду совершенно нагую, увидел тело поразительной чистоты и белизны, в одних золочёных туфельках на высоких каблуках, увидел гордо поднятую прекрасную голову с тяжёлой, падающей на спину причёской. Блеснул тонкий браслет у плеча. Блеснули большие, ясные и гордые глаза.
     - А-а, это вы, меценат... - спокойно говорила она, останавливаясь и выбирая в вазочке виноград. - Данчич, наверное, заснул. Что же вы не уходите?.. Боже, как ошеломлены! Разве вас не предупреждал Капитон, почему здесь такая жара? Представьте себе, какой ужас! Я осмеливаюсь ходить у себя дома так, как мне нравится. Влюблена в своё тело и позволяю смотреть другим. Боже, какая преступница!.. Сейчас вы уедете, но на одну минуту вам разрешается присесть и выпить вина.
     Любуясь собой, она медленно прошлась по комнате мимо широкого, задрапированного плюшем трюмо.
     - Что ж вы молчите, меценат? Будьте же, наконец, свободным. Не отводите глаз.
     Кедров опомнился, шагнул вперёд и молитвенно протянул руки.
     - Я сейчас сойду с ума! - произнёс он дрогнувшим голосом.. - Вы - богиня... Простите избитые, пошлые слова. Я глубоко уважаю вас, и если потрясён, то одной неожиданностью... Благодарю! - сказал он, беря из рук Леды стакан вина. - Извините, больше не могу стоять.
     Он сел на стул, она - поодаль, на край стола. Было тепло. Ярко горела лампа. Пахло гиацинтами, туберозой... И Кедрову показалось, что теплота и свет, и усыпляющий безумный аромат исходят из одного источника - из прекрасного тела Леды. У него умерла память и не нашлось слов.
     Леда спрыгнула на пол, лениво потянулась, и Кедров снова увидел её всю, с головы до ног, ослепительную и недоступную.
     - Не уходите, побудьте ещё минуту, - сказал он в страшном смятении, боясь, что с её уходом навсегда померкнет его жизнь.
     - Мне скучно, - просто сказала Леда и посмотрела добрым, ласковым взглядом. - Разве вам будет приятно, если я останусь для вас, а не для себя?
     Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла, осторожно, как по льду, ступая на золотых высоких каблуках.
     О, если бы сумел Кедров силой охватившей его смертельной тоски превратить своё нескладное загрубелое тело в стройное тело юноши, если бы не был отравлен лживыми ненужными словами, если бы вдруг родился могучий искренний голос, он нашёл бы одно коротенькое слово, способное вернуть всё.
     Но не было искреннего голоса. Не было мудрых слов. Не было даже смелости унизить себя до конца, броситься на пол, рыдать от горя, ползать на коленях и целовать следы её ног.


Послесловие с разных точек

     Врач, вероятно, напомнит, что муж героини - "бестелесный". И расскажет об очень красивой пациентке, которая неизменно раздевалась при гостях. Но сменив пару-тройку партнёров, стала матерью большого семейства. Воспитала и вырастила детей.
     Философ, возможно, заметит, что бестелесность, конечно, бестелесностью, хотя данный рассказ - притча. Героиня символизирует чувство, а супруг - интеллект. Однако жизнь в разладе немыслима. Ведь норма аккурат в обратном - в единении рационального и стихийного. В их, если угодно, соитии.
     Не исключаю, что феминистки склонны рассматривать рассказ как некий этап в борьбе за женское равноправие. Во всяком случае отдельные декларации вполне соответствуют теориям классического феминизма, который провозглашает, - цитирую, - "что новая свободная женщина будет вести себя так же, как мужчина".
     По установкам же неофеминизма, женщина не должна, - продолжим цитату, - не должна "копировать мужчину, а свободно самовыражаться, жить в истории на свой манер, в качестве равного, но особого, иного субъекта".
     Филолог, очевидно, выявит в тексте отголоски, допустим, Чехова. Какая-де будет замечательная жизнь лет через триста!.. Не говоря уже о "лошадиной фамилии", плюс игра с деталями типа "гофрированной бороды".
     Фигура Кедрова - инженер-меценат - типична для времени и прототипична, в известном смысле, для Ивана Ильича Телегина, который в "Сёстрах" Алексея Николаевича Толстого материально поддерживает (содержит) артистическую богему.
     Пронзительные (опущенные здесь) выкрики: "Презираю вашу комнатную любовь! Презираю ваш узаконенный разврат!" - в какой-то мере совпадают по тону с самохарактеристикой классика: "Долой вашу любовь! Долой ваше искусство! Долой ваш строй! Долой вашу религию!" (смотри: Маяковский, Полное собрание сочинений, т. 1, стр. 441).      
     Когда другой классик (Мандельштам) выпытывал у супруги, с чего та взяла, что родилась непременно для радости, - супруга могла бы возразить, что взяла это, в частности, у Каменского: жизнь должна быть сплошным праздником!
     Отдельная тема: Леда и Женщина-комиссар в "Оптимистической трагедии", автор которой (Вишневский) бессознательно опирался на ту самую теорию классического феминизма. По этой теории жили, предположительно, Коллонтай,. Крупская, Стасова, Евгения Бош, Инесса Арманд, сёстры Ульяновы...
     Большие и малые монологи различных персонажей могут быть названы, в первом приближении, нигилистическими. Интересно, что читатели-современники воспринимали такую идеологию как пролетарскую. Поздний культуролог именует её "ницшеанско-марксистской" (Никола Кьярмонте, Парадокс истории, Флоренция, 1973, стр. 10).
     Он же (культуролог) укажет на некоторые элементы массового сознания - банальности, вроде: "Прошлого нет, потому что его нет. Будущего нет, потому что оно не наступило. А настоящее - фикция, бесконечно малая величина".
      И напоёт, если в голосе (в смысле - культуролог), - напоёт по памяти милую песенку, что гремела (и нынче изредка погромыхивает) с экрана:


...есть только миг, за него и держись.
Есть только миг между прошлым и будущим.
Именно он называется жизнь.

     Да почему же, в скобках, банальности? Это ведь из Блаженного Августина: будущее - то, чего ещё нет, прошлое - чего уже нет... Но было здесь, - сокрушался Набоков, - мгновение назад - куда ж я девал его? В карман сунул?
     Историк, наверно, остановится на комплексе, ну что ли, "начала века". Сошлётся на термин "пассионарность", то есть сгущения энергии и страсти, которые ищут своего разрешения. И вот вам - "новые страшные пути", "вперёд очертя голову!" Призыв - "не бояться таких глупых вещей, как религия, нравственность, право".
     Результат этих нестрахов - две войны, три революции, Гитлер, Сталин, Магадан, Освенцим, оружие массового поражения. Ибо самое, вообразите, опасное есть вера в нового человека. Ради которого стоит жить. И даже, если потребуется, отдать жизнь.
     В конце века, - не знаю, надолго ли, - возобладала идея из старой книги. Есть только тот человек, который есть. В Древнем ли Риме, Вавилоне, в Москве, в Австралии, в штате Канзас. Природа его незыблема. И всякая мечта о так называемом "новом человеке" грозит ликвидацией человека реального.
     Меня. Вас.
     Анатолия Павловича Каменского, который, по слухам, скончался в лагере 1 декабря 1941 года.


* * *

Анатолий Каменский

Ч е т ы р е

I

     Гвардии поручик Нагурский, плотный, коротко выстриженный, с розовыми висками и пушистыми белокурыми усиками, весь был охвачен радостным ощущением собственного тела, свежего белья, отлично сшитого кителя и тонких лайковых ботинок. Гордой танцующей походкой шёл Нагурский по солнечной стороне Невского проспекта, мелодично, в такт позвякивая шпорами, и его голубые заносчивые глаза играли тем же танцующим самовлюблённым блеском.
     Оттого что получил трёхнедельный отпуск, что стояла солнечная весна, а главное - оттого, что был здоров и молод, поручику хотелось громко запеть любимую шансонетку, оскорбить первого незнакомого студента и сказать дерзкий, рискованный комплимент первой красивой женщине.
     До отхода почтового поезда оставалось два часа. Денщик с багажом и билетом ждал на Николаевском вокзале. Ничто не могло помешать Нагурскому прогуляться и, кстати, купить сестре, к которой ехал в Саратов, большую коробку конфет.
     Солнце, политая мостовая, спущенные парусиновые маркизы, блестящие цилиндры, яркие зонтики и шляпки делали бесконечную улицу праздничной и нарядной. А когда Нагурский проходил мимо цветочных магазинов, аромат ландышей и сирени, лившийся оттуда, вызывал почему-то наивный женский образ, и сердце сжималось в предчувствии неиспытанного блаженства.
     Будущее представлялось поручику цепью блаженно-острых моментов, при мысли о которых шевелились ноздри, напрягались мускулы, и даже в окончаниях пальцев было тягучее сладостное пощипыванье. И ясно ощущая свежесть белья, эластичную нежность рейтуз и кителя, он чувствовал себя как-то отдельно от одежды, будто бы шёл по улице голый.
     Но это не вызывало неловкости. Поручик готов был мысленно молиться своему телу - самому драгоценному, что имел, и встречая женщин, видел их покорными и бессильными против себя.
     По трём ступенькам поднялся в кондитерскую. Там было прохладно, пахло вареньем и шоколадом, утомительно пестрели витрины с бонбоньерками и фарфоровыми зверями. Груды конфет на стеклянных тарелках, вазы, наполненные прозрачными разноцветными леденцами, громадные шоколадные игрушки - всадники, медведи и башни, - всё было чрезмерно, сказочно и делало воздух кондитерской приторно-сладким, а лица продавщиц - ненастоящими, кукольными, как бы обсыпанными сахарной пудрой.
     Покупателей было немного. Из группы незанятых продавщиц отделилась и пошла навстречу самая красивая и молодая. У неё было такое же, как у остальных, сахарно-белое лицо, а губы казались липкими, как будто только сейчас попробовали горячего малинового сиропа. Белые маленькие ручки упирались в два крошечных кармашка на синем шёлковом переднике, а растопыренные локти придавали девушке детски-кокетливый вид... И голос какой-то ненастоящий - сладкий, кукольный:
     - Что пожелает месье?
     Нагурский посмотрел на продавщицу особым красноречивым взглядом и сказал с неожиданно мелькнувшею дерзкой мыслью:
     - Очень много. Гораздо больше, чем думает мадемуазель... Для начала - пять фунтов конфет.
     - В бонбоньерку или в коробку? - безразличным тоном спросила девушка, делая движение к витрине и глядя на офицера через плечо невинными кукольными глазами.
     - Лучше в коробку, - идя за нею, ответил Нагурский. - Только, пожалуйста, уложите хорошенько: мне нужно в дорогу. Прямо от вас - на поезд. - И посмотрев на часы, добавил взглядом: "Как жаль! Какая ты прелесть, если бы не отъезд..."
     Продавщица улыбнулась кончиками губ, слегка наклонила голову и сказала также глазами:
     "Да, если бы не уезжал..."
     И наполняла коробку, переходя от витрины к витрине. Брала конфеты белыми сахарными пальчиками, и обернувшись, небрежно бросила:
     - Пожалуйста, попробуйте что-нибудь, месье!
     Но вопреки небрежности, заученности тона, услышал Нагурский в её словах: "Ты мне очень нравишься..." И подступил вплотную, решительно говоря:
     - Будьте любезны, мадемуазель, не кладите шоколаду с орехами! - И нагнулся разом с девушкой над тарелкой. - В котором часу вы свободны?
     Она ответила:
     - Не скажу.
     Поручик перехватил играющий взгляд, выразительно и нежно позвенел шпорами и вдруг, полуоткрыв губы, сделал сонные, замирающие глаза, как бы теряя сознание.
     - Почему? Зачем? - дважды повторил он искусственно-глухим шёпотом, и указавши на сорт конфет, мгновенно и жгуче скользнул ладонью по кукольным пальчикам.
     - Вам неинтересно... вы уезжаете...
     - Но для вас, быть может, останусь! - с галантным жестом возразил поручик.
     - Полноте...
     Девушка засмеялась и пошла в глубину магазина, где на железных листах в круглых деревянных сотах были разложены глазированные каштаны и фрукты.
     - Не торопитесь наполнять коробку! - многозначительно и твёрдо произнёс Нагурский, проходя следом.
     Здесь было темнее. Стоял густой запах варенья и шоколада. И в молочно-белом полумраке, лившимся из квадратных, замазанных меловой краской окон, белое личико продавщицы с яркими отчётливыми губами казалось поручику созданным для поцелуев.
     - Поезжайте завтра, - как бы нечаянно обронила она.
     Поручик снова поглядел на часы, наклонился над продавщицей, вдохнул конфетно-сладкий запах волос и сказал:
     - Освободитесь сейчас. Я уеду вечером... Хорошо?
     - Нельзя, - серьёзно ответила девушка. - Я свободна после девяти... А вам положу побольше ананасов. - И улыбнулась, как бы дразня.
     Бежала секундная стрелка. Коробка наполнилась до краёв... И вдруг коротенькая сумасшедшая мысль ударила в голову. Он почувствовал, что в одну или в две минуты будет смел, осторожен и прозорлив, как молодой зверь. Всё случится, как нужно. Ничто не помешает...
     Поручик подошёл к продавщице, овладел её взглядом, стараясь зажечь в нём желание, весёлость и беззаботность, и смеясь, указал на полуоткрытую боковую дверь в совершенно тёмную маленькую комнату, похожую на чулан. Угол деревянного ящика с торчащей бумагой и соломой, какие-то картонки и туго набитые серые мешки...
     - Милая, дуся, ничего не страшно! - говорил Нагурский, сверкая белыми зубами и жарко дыша в лицо. - Доверься, дуся, доверься...
     Светло-голубые кукольные глаза засмеялись, потухли, засмеялись опять. Из больших сделались маленькими. Остро и проницательно глянули на боковую каморку, мгновенно взвесили, обсудили и внезапно стали доверчивы, покорны.
     В кондитерскую то и дело врывались звонки велосипедов и конок, ахающие и стонущие возгласы улицы, покупатели приходили и уходили. Но в комнату с глазированными фруктами и каштанами целую минуту не заглянул никто.
     Наполненная конфетами пятифунтовая коробка и офицерская фуражка с летним чехлом сиротливо скучали рядом.                                    
II

     На вокзале всё суетилось, шумело, двигалось в разные стороны, и в глазах каждого пассажира была скрытая мысль, что ему уезжать нужнее... От этого суета казалась слишком лихорадочной, притворной, а окружающие предметы - страховые киоски, скамейки, даже вагоны поезда - страшно неподвижными, вросшими в землю.
     Не глядя на толкотню, поручик шёл вперёд совершенно прямо, никому не уступая дороги. Великолепно сшитый китель с тонкой талией и широкими покатыми плечами, фуражка, сдвинутая на затылок, и небрежно подхваченная сабля придавали ему такой недоступный вид, что носильщики, тащившие тяжёлые чемоданы, добровольно, без малейшей досады отшатывались в сторону.
     Оставив денщика сторожить вещи, Нагурский закурил и обычной танцующей походкой направился в буфет. Позавтракав и выпив стакан вина, вспомнил о том, что произошло в кондитерской, невольно (издалека) подивился своей храбрости, и приключение показалось забавно-невероятным, как анекдот. Явилось белое, пахнущее шоколадом и пудрой лицо продавщицы, горячие, непонятно-сладкие губы... и множество других подробностей, о которых так весело будет рассказывать в полку.
     Потом поручик представил дорогу и целый ряд заманчивых встреч в вагонах и на пароходе. Ему стало ясно, что нет ни одной женщины, которой нельзя овладеть быстро, находчиво и смело. И подходя к вагону, снова, как два часа назад, чувствовал себя отдельно от одежды, как будто шествовал по платформе безо всего.
     Тронулся поезд. В вагоне, с солнечной стороны, были спущены шторы. Стоял горячий красноватый сумрак, в котором плавали золотые пылинки. Сонно жужжали мухи.
     Полосатые чехлы манили прохладой, как только что постланные простыни. Пружины отдавали слишком воздушно и мягко. Было похоже на то, что совершенно чужие мужчины и женщины сговорились провести целый день в уютной общей спальне. Как-то не верилось, что бегут где-то сбоку отчётливые деревья, домики и поляны, и никому не хотелось смотреть в окно.
     На диване, против Нагурского, сидели молодой священник и дама. По их разговору было легко догадаться, что они - муж и жена, недавно повенчаны. И дорога куда-то под Москву, в назначенный пастырю приход, почти совпала со свадебным путешествием.
     У священника было худощавое, в клочковатой бородке лицо, встревоженные глаза и круглый безусый рот. Чёрный соломенный котелок и светло-коричневая люстриновая ряса, точно покрытая лаком, и по тому, как священник открывал широкие рукава, было видно, что не привык к облачению.
     Попадья выглядела крупнее и полнее мужа. Была некрасива, но, улыбаясь, обнажала чудесные мелкие зубы, и на щеках появлялись две глубокие нежные ямочки. Молодые ели апельсины и пастилу.      
     Сидя напротив в театрально-небрежной позе, поручик заметил, что попадью забавляет путешествие, что ей весело. А священник конфузится этой весёлостью и ещё тем, что за ним ухаживают не как за батюшкой, а как за самым обыкновенным мужем.
     Поезд резко затормозил, попадья уронила апельсины. Нагурский поднял, передал ей и коротко звякнул шпорами. Попадья улыбнулась и сразу несколько затихла. Священник открыл круглый розовый рот, сказал "благодарствуйте" и вытер лицо пёстрым розовым платком.
      Офицер предложил священнику "Новое время" и угостился пастилой. В несколько минут завязался разговор. Выяснилось, что попадья - дочь известного соборного протоиерея. Кончила гимназию и воспитывалась на светский лад: посещала театры и танцевала на вечерах. А муж - товарищ по детским играм, сын другого соборного протоиерея.
     Молодая женщина оживлённо болтала, смеялась. Из некрасивой сделалась вдруг интересной. Уловив, что священника смущают воспоминания о танцевальных вечерах, Нагурский посмотрел ей в глаза и произнёс:
     - Ваша юность промелькнула безвозвратно, как сон. Теперь вам должно разделить высокое назначение своего мужа.
     А тон был такой, словно хотел сказать: "Бедная! Я понимаю: будет очень, очень, очень ску-у-учно..."
     Попадья благодарно улыбнулась. Священник охотно заговорил о "высоком назначении", из любезности проводя аналогию между православным воинством и паствой.
     Нагурский слушал, кивал, и осторожно выбирая моменты, разглядывал попадью. Та потупляла глаза, показывала ямочки на щеках, оправляла платье, высовывала то одну, то другую ножку, - внимание красивого офицера ей, несомненно, льстило. Хотелось кокетничать, громко смеяться, как будто на танцевальном вечере поручик пригласил её на кадриль.
     В Любани священник с женой обедали и пили пиво, а Нагурский, в намерении не стеснять, поместился поодаль, съел кровавый бифштекс и спросил бутылку шампанского. Наливая последний бокал, посмотрел на попадью выразительным пылким взором, неприметно махнул рукой и жадно выпил вино.
     Когда поезд тронулся, поручик не прошёл в вагон, - остался на крытой площадке, Она качалась и точно уходила из-под ног, полная разнообразного разболтанного движения. А если не глядеть в окно, - поезд мчится разом вперёд и назад... становится безотчётно весело, как будто щекочут у сердца... Вдобавок стук колёс сбивался на музыку любимого вальса, который танцевал поручик в ту зиму.
     Докурив, Нагурский решился идти в вагон, как вдруг щёлкнула дверь и он увидел попадью. Плечи были закутаны в белый вязаный платок из тонких шелковистых колечек. Попадья улыбалась, показывала чудесные зубы, нежные ямочки и смотрела куда-то вниз.
     - Батюшка задремал... - сообщила она каким-то интимным тоном, нисколько не удивляясь Нагурскому.
     - Задремал? Вы говорите - задремал? - спрашивал поручик, будто слышал совершенно неизвестные слова. - Что такое "задремал"? И чей, извините, батюшка? - цедил сквозь зубы, как бы дурачась, позванивая шпорами и шевеля усами. - Разве вы едете с вашим батюшкой?
     И напевая излюбленный вальс, в мечтательно качающемся "па", приблизился к молодой женщине. Легко и воздушно взялся за талию, за укутанный шелковистыми колечками локоть, и продолжая танцевать, произнёс в ритме, как бы теряя дыхание:
     - Такая интересная, молодая... такие ямочки... такая хорошенькая маленькая ножка... и вдруг - куда-то в захолустье... женой священника... для каких-то коров, индюшек, уток!.. Фу, какая скука!.. Ваша молодость промелькнула, как сон! - повторил Нагурский уже сказанную прежде фразу. - Признайтесь, ведь не хочется ехать в захолустье?
     Выпустил талию и локоть. Стоял, покручивая усы и серьёзно, испытующе глядя в лицо.
      - Вас это, правда, интересует? - спросила она деланно-кокетливым голосом, выдерживая его взгляд.
     А поезд катился под уклон, ускоряя темп головокружительного вальса. Стучали колёса, торопясь безумно договорить. Не разберёшь слов... но глаза приникли к самому лицу попадьи, а в движении алых горячих губ улавливалось что-то оскорбительно-дерзкое и разом такое, на что никак нельзя рассердиться...
     - Милая, изящная, нежная, как мне вас жаль! Как будет вам скучно с этим нелепым человеком, которого и зовут-то, словно в насмешку, "батюшка"! Ведь вы же вышли за него... свадебное путешествие, медовый месяц!.. От одного вашего поцелуя я обезумел бы на неделю... Не сердитесь! Это не я говорю, это стучат колёса... Ах, какая очаровательная ножка в чёрненькой туфельке! За наслаждение снять когда-нибудь любой из ваших голубеньких чулочков я пожертвовал бы годом жизни... И всё это принадлежит какому-то полумужчине с длинными волосами, в старушечьем капоте вместо сюртука... Бедная, как мне жаль вас!
     У попадьи то смеялись, то гневно сверкали глаза. А поручик не давал опомниться, рассыпался в певучей, ритмически-страстной скороговорке, наклоняясь к самому уху:
     - Ради Бога, улыбнитесь! Прелестны, когда улыбаетесь... Как хорошо стучат колёса! Вам не кажется, что мы спим? Давайте условимся: вы от меня ничего не слышали. Соглашайтесь, соглашайтесь....Наш с вами сон - кроме нас, кому он приснится? А если рассердитесь, я рассержусь тоже. Обидитесь - отопрусь!.. Слушайте же: мужа не любите... не любите, не любите. С ним скучно. Он не тот, о котором мечтали, танцуя на вечерах... Хотите, я вас сейчас поцелую? Хотите или не хотите?.. Ага, притворяетесь, что не слышите... У меня есть купе... то есть пока нет, но будет. Впрочем, я ничего не сказал... Ваш муж уснёт - скучный-прескучный муж, и вы несколько раз пройдёте мимо моей двери. Полагаете, что случайно? Просто в вагоне духота, на площадке свежее... Я приоткрою дверь, и вы войдёте ко мне. На минутку. На одну коротенькую минутку, которая никогда не повторится, потому что останется сном. Хотите или не хотите?.. Я ничего не сказал - это стучат колёса. Буду целовать ваши плечи, шею. У нас обоих закружится голова...
     Поезд замедлил ход. Колёса громыхали мягче, раздельнее, и Нагурский продолжал намеренно громким, победным голосом:
     - Вы путешествовали по Волге? Нет? А мне предстоит... Если не изменит погода, целыми днями буду сидеть на палубе и смотреть в бинокль. От Нижнего до Самары - очаровательные виды... Не устали стоять? Зачем кутаетесь в платок? Должно быть, замёрзли... Кстати, не проснулся ли батюшка? - И отступивши на два шага, смотрел равнодушным открытым взглядом.
     Попадья высвободила из-под платка обе руки, приложила к пылающему лицу, потом странно тряхнула плечами, крикнула:
     - Негодяй! - И быстро ушла.
     Узнав, что рядом с уборной есть служебное, никем не занятое купе, Нагурский пошептался с кондуктором и сунул ему золотой. За пять минут перенесли вещи. Но до самой ночи оставался поручик со священником и его женой.
     Осторожно, словно боясь разбудить кого-то, затихали голоса. Поднялись кое-где спинки диванов. Усиливалось сходство с уютною общею спальней. С полотенцами и мыльницами ходили женщины. В мелькании заплетённых на ночь косиц, в распахнутых домашних халатиках было что-то интимное, ласковое, напоминавшее об утраченном "золотом веке", когда люди не стыдились друг друга.
     По-прежнему не хотелось смотреть в окно. Задолго до темноты были спущены шторы. Круглые фонари с дрожащими газовыми огнями обливали диваны неярким лампадным светом, а лица мужчин и женщин казались весёлыми и злыми.
     Спрятавшись в темноватый угол, слушая семинарскую речь священника, Нагурский отмалчивался, пристально изучал попадью и ждал. Молодая женщина не улыбалась, зябко пожимала плечами и куталась в платок. Наконец, священник распаковал подушки, а его жена достала из саквояжа мыльницу, зубной порошок, флакон с одеколоном, завернула всё это в полотенце и ушла. Тогда поручик, промедлив для приличия минуту-другую, пожелал батюшке спокойной ночи и проскользнул в нанятое купе.
     Закутал чехлом фонарь, спустил штору... Сразу сделалось весело и жутко, как в былые юнкерские времена, когда совершал ночные, отчаянно опасные вылазки для свидания с молоденькой француженкой, служившей у начальника училища гувернанткой... Отодвинув дверь наполовину, смотрел в узкий коридорчик из темноты и дрожал весёлой мальчишеской дрожью.
     Щёлкнула задвижка, мелькнула знакомая фигура... но поручик не успел даже выглянуть, как стукнула другая дверь и женщина исчезла, оставив после себя свежий, волнующий запах пудры, одеколона и мокрого полотенца. Этот запах напомнил почему-то кондитерскую, и снова, как в комнате с глазированными фруктами, поручику чудилось, что видит сквозь стены.
     Там, в двух шагах от его купе, укладываясь спать, ворочается священник, путается в широких полах и мешающих рукавах непривычной рясы. Жена сидит напротив, смотрит с тоской и скукой, думая о том, что молодость загублена. Звучат коварные, обольстительны речи, похожие на музыку вальса. Женщина гонит их прочь, и ей действительно становится душно. Почему бы и впрямь не пройтись на площадку?.. Она старается обмануть себя, наблюдая за мужем со злобным нетерпением: уснул?.. не уснул?..
     Скрипнула дверь, и в полутёмном коридоре увидел поручик тонкие шелковистые колечки, закутанные плечи и локти, холодное напряжённо-серьёзное лицо. Он стоял на пороге купе, шевелил усами, и поднимаясь на цыпочки, напевал мотив излюбленного вальса... Попадья медленно прошла мимо и взялась за ручку двери, что вела на площадку.
     - Зачем притворство? - сказал поручик. - Всё равно вернётесь ко мне, голубенькие чулочки!
     Попадья обернулась, и не отпуская ручку, смотрела на него с презрительным ожиданием.
     - Вообразите, - сказал поручик, - что всё происходит во сне...
     - Ха-ха-ха! - неестественно засмеялась она.
     Поручик подошёл ближе, обхватил плечи и сильно привлёк к себе.
     - Как вы смеете, как вы смеете! - твердила женщина, переступая вместе с офицером тёмный порог купе.

Окончание