Textonly
Само предлежащее Home

Игорь Давлетшин и Вячеслав Загурский | Андрей Левкин | Михаил Новиков | Михаил Разуваев | Валерий Шубинский | Сергей Соколовский | Сергей Тимофеев | Дмитрий Воденников | Сергей Завьялов | Игорь Жуков

 

ЕЛЕНА МУЛЯРОВА


Елена Мулярова родилась в Москве. Училась в Московском геологоразведочном институте, в Литературном институте им. Горького. Профессиональный журналист. Публиковалась в ряде онлайновых и офлайновых СМИ ("Эксперт", "Итоги", "Пушкин", "Русский журнал", "Gazeta.ru", "Vesti.ru"). В качестве автора участвовала в антологии современной прозы "Время рожать", а также в антологии "Очень короткие тексты" (М., НЛО, 2000). Дипломант Фестиваля Малой Прозы. Сейчас работает на телевидении, продолжает публиковаться как журналист. Тексты в Сети: Рассказы и эссе на сайте "Немного о грустном", рассказ "Зеленая лампа" на сайте "Неторопливое общение", "Шоу плюс катарсис" в Альманахе "Курносая" Андрея Травина, статьи и эссе в "Русском журнале", рассказ "Кимоно ее бабушки" в "Лягушатнике" Алексея Андреева.



ВОЗРАСТ ЖИРАФА

"Наша история закончилась. Все что происходит сейчас, - сказала я, повернув до упора голову назад, - происходит за ее кулисами". "Эта фраза могла бы стать хорошим началом романа", - произнес ты, и твой голос споткнулся на слове "стать". Или ты сам споткнулся, как язык заики на трудном слове. В кромешной тьме мы пробирались по изломанной каменистой тропе вдоль берега озера в окрестностях, смешно сказать, Горно-Алтайска.

"Ага, - сказала я, - вот слушай. Только что я поняла, что наша история закончилась, все, что сейчас с нами происходит, - сказала она, и голос ее сорвался от волнения, - происходит за ее кулисами. Эта фраза могла бы стать хорошим началом романа, - произнес он, и за наигранным равнодушием его интонаций она различила скрытое напряжение. В абсолютной темноте они пробирались по каменистой тропе вдоль берега тепло поблескивающего в свете редких фонарей горного озера Ая". "Этот абзац мог бы стать хорошим началом романа", - засмеялся ты, и опять едва не упал. Вдобавок ко всему ты был в тапочках. А шли мы есть шашлык.

А озеро Ая действительно было теплым, и сверкало в темноте, и фонари отражались в его похожей на слегка помятый телами дневных купальщиков шелк. А сверху висела белолобая Луна, а по бокам Машинист сцены выставил темные силуэты плоских в темноте гор.

И было мне 36 лет, и только утром этого долгого дня я поняла, что означало пророчество, которое когда-то очень давно прошептал мне на ухо обкурившийся марихуаной оракул, брошенный на дно темного колодца-двора любимого мною города. "Берегись возраста жирафа!" Я знала, что такое возраст Христа (33) и даже возраст Поэта (37), но возраст Жирафа?

Много лет я странствовала по миру, перечитала множество толстых и пахнущих пылью фолиантов, кормила с рук жирафов, всматривалась в их грустные еврейские ореховые глаза, окруженные редкими длинными ресницами. Их нежные губы вытягивались и мягко касались моих ладоней. Их грязножелтые зубы угрожающе выглядывали из-под нежнолиловой податливой плоти. Почему надо бояться возраста жирафа?

Правда скрывалась в покосившемся кубе коммерческой палатки, в картонной коробке, в пакетике чипсов с беконом, откуда выпал прямо на мою доверчиво раскрытую как для поцелуя ладонь пластиковый кружок. В центре его изображен был жираф в такой позе, словно его неудержимо рвало на родину - к берегам озера Чад, где он в полной мере сможет проявить свою хрестоматийную изысканность. По периметру - дайджест сведений о жирафе. Скорость - 51 км/ч, вес - 1800 кг, срок жизни - 36 лет. Судьбою мне назначен этот срок, не возраст Христа, и не возраст поэта, а возраст животного, держащего в страшных зубах и нежных губах три шестые буквы русского алфавита.

Но лучше забыть о страшном, пока длиношеее страшное делает вид, что забыло о тебе.

Мы шли с тобой по этой отвратительной тропинке, а впереди сверкали разноцветные лампочки и белели пластиковые столики, и перекрикивали друг друга шесть дискотек, и жарился шашлык, и лежали на траве между кафе флегматичные, похожие в темноте на сгустки темноты коровы, и кончалось лето, и мне исполнилось 36 лет, и созвездие Жирафа тянулось ко мне с неба своим нежным и страшным ртом.

Словно в воду, в которую можно войти и не раз и не два, мы шагнули в блестящую тщету провинциальной дискотеки. Мы и водка из пластиковых стаканов, шашлык - из бумажных тарелок, шоколадка с фольги, трещащая под ногами скорлупа кедровых орехов вместо привычной шелухи семечек.

Среди переодевшихся к сервированному на пластике и картоне ужину сибиряков мы выглядели как семечки или кешью среди кедровых орехов, чужаками, равно нищими и блестящими в своем откровенном пренебрежении к правилам обличья во всем - в разговоре ли, в танце, в одежде. В своих черных шуршащих шароварах с множеством заклепок и на подтяжках я была столичной штучкой, а ты в своих брезентовых в подтеках и подпалинах - столичной штуковиной.

И наши разговоры на русском тихим безумием своим перекрывали оглушительную бессмыслицу песен на родном так, что наши соседи - молодая парочка жителей какого-нибудь добропорядочного Омска или Новосибирска - отодвигались на анемичных белых креслах все дальше и дальше в безопасную суету танцплощадки.

Я сидела, поджав ноги, привычно обняв колени особенно тонкими в эту ночь руками. Вокруг твоей тарелки стояла коллекция близнецов-стопочек. Внимательно приглядывающий за нами бармен предусмотрительно готовил еще одну. О чем мы говорили тогда? О Людвиге Витгенштейне и о Людвиге Ван Бетховене, мимоходом пройдясь по Земфире и по ее эфемерной эфирной популярности, о суверенной территории, пульсирующей под эпидермисом каждого из нас и мечтающей о достойном завоевателе, о вере и неверии. Я попыталась с помощью не слишком умелой мимики и не слишком адекватных жестов изобразить ДТП, в которое попал апостол Павел по дороге в Дамаск. Глаза мои на миг перестали замечать красно-зелено-фиолетовые всполохи и черно-белые дергающиеся тела. Я увидела волшебный, похожий на пятнистую шкуру жирафа узор света и тени, лежащий на каменистой дороге в далекой стране. "Ты чего загрустила?" - твой голос вернул меня к шуму и электричеству. "Кажется, дождь пошел, - сказала я, - на меня что-то капнуло". "Это водка, - успокоил меня ты, - здесь ее выпивается так много, что водочные испарения поднимаются к небу, а потом проливаются на головы отдельных избранных отдыхающих. Жаль только, что я не попал в их число". "Избираю тебя помазанником водочным," - произнесла я и вылила на тебя треть стопки.

Когда игра в тучку и дождик идет не по правилам, приходится проливаться и просыпаться друг на друга "Монастырской избой", "Фантой", шоколадной крошкой, луковыми кольцами, орехами, кетчупом. Ты окунул палец в теплую красную лужицу и нежно провел им по моим щекам. Кровь христианских томатов, смешанная с семенем мусульманских перцев, текла, горела, тлела, высыхала и засыхала на моем лице. А потом танцы...

Под долбежку ударных, под вздрючку басов, под завывание саксофона и взвизги синтезатора в сопровождении двуполого вокала. Танцы с неуклюжей поступью жирафа, с его ужимками и прыжками, с его ореховым и золотым, грустным и виноватым взглядом, поделенным между нами двумя - тебе цвет, мне - выражение, с его жестокими поцелуями, жестким языком и голыми зубами. Жираф пожевал нас и выплюнул.

"Тебе не кажется, что это конец? - произнесла я с привычной интонацией унылого беспокойства. - Все самое лучшее и главное, что могло случиться с нами, уже произошло. Остались жалкие обломки былой любви..." "Эта фраза могла бы стать хорошим началом мелодрамы, - сказал ты устало и вдруг испуганно посмотрел наверх. - Что, дождь, что ли пошел?" "Нет, - успокоила тебя я, - это я плачу". "А, - протянул ты, - тогда ладно".

Когда в самом радужном настроении садишься в бирюзовую иномарку и под компактную музыку едешь за три тысячи километров отдыхать, а потом всю дорогу выясняешь отношения с короткими перерывами на то, чтобы пописать и перелезть с заднего сиденья на водительское и обратно, то, приехав к цели путешествия, уже не хочешь и не можешь верить во что-нибудь кроме дождя.
И дождь на фоне общей слезливости превращается в настоящую катастрофу. Что может быть страшнее сидения в четырех стенах гостиничного номера, где мы с тобой любили друг друга порознь, а спали вместе, тесно сплетясь руками и ногами. И даже наши тайваньские резиновые шлепанцы стоимостью $99 пара, твои - голубые, мои - зеленые, лежали ночью, трогательно свалившись друг на друга. Но вместо жара соблазна холод отчуждения вздымал над ними и над нами свои совиные крыла, прочерчивая в ночном воздухе фигуру, которая могла явиться Лобачевскому лишь в самом страшном похмельном бреду.

Жираф пожевал нас и выплюнул на берег открыточного озера, окруженного нежными очертаниями гор, словно сошедшими с обертки молочного шоколада. В Альпах нет другого золота, кроме этого приторного, моментально превращающегося на солнце в нечто, по цвету и консистенции напоминающее говно, но несколько отличающееся от него по вкусу и по запаху.

Накануне дождя не было, и полная луна - обесцвеченный желток в бокале иноземного коктейля - болталась в воде чужеземного озера, а мы шатались с тобой по барам, шатаясь все сильнее по мере накачивания пинаколадой, бейлисом, виски, коньяком и нашей родной с нелепым и милым именем "Гжелка", которую мы обнаружили совершенно случайно в одном из баров, куда нас занесло уже под утро. Основательный деревянный стол и лавки ему под стать, оленьи рога вперемежку с черно-белыми фотографиями по стенам. Немногочисленные в этот час посетители, которым не было до нас никакого дела, поскольку наша бедная родина уже несколько лет как вышла из моды, и наша богатая каламбурами околесица не могла никого заинтересовать, а не то что шокировать.

И мы просто вернулись к себе в номер и отрубились. Утром, пока ты еще спал, я пошла купаться. Я погрузилась в эту невесомую нерусскую воду словно в нежные материнские объятия, в теплые околоплодные воды своей нерусской мамочки, вернулась в те времена, когда она еще трепетно носила меня, рыбку, лягушонка, недочеловечка, а не орала на меня, взъерошенного и злобного подростка, дурным голосом за двойки и намечающийся промискуитет, который потом наметился в объемах, весьма превышающих возможности перепуганной маминой фантазии.

Купание взбодрило и освежило меня. Я возвращалась к нашей гостинице по игрушечной травке и вдруг остановилась, удивленная. На берегу сидел неизвестный мне человек, свернувшись, как горестная запятая, последняя в перечне всех возможных и невозможных несчастий от ухода любимой женщины до потери по пьяни сотового телефона. Подойдя поближе, я увидела, что это ты. Впервые я тебя не узнала. Ты выглядел так, будто рассвирепевший жираф, развивший свою максимальную скорость в 51 км/ч, разбежался и наступил всем своим весом в 1800 кг на твою скорлупу и растоптал ее. И хотя ты не достиг еще возраста жирафа, все в твоей позе говорило о приближении к ней. Ты сидел нежный и несчастный одновременно, такой трогательный в своей беззащитной обнаженности, что к тебе страшно было подойти. Я смотрела на твою спину, к которой тщетно льнул альпийский загар, на твои взъерошенные волосы и думала о том, что можно сколь угодно долго ходить по тонкому льду агрессии, но рано или поздно он все равно обломится, и мы провалимся в такой обжигающий холод любви, что нам, чтобы выжить, понадобится собрать все свои жалкие силы.

Этот день мы провели в номере. Я лежала на кровати одна и судорожно вымучивала свой оргазм в то время, как ты в сияющей кафельной каморке выдавливал из себя свой страх, каждый раз корчась от боли, когда он продирался сквозь геморроидальные шишки. Не видя друг друга, но почти синхронно мы извивались, стонали, стискивали и разжимали зубы, кусали губы и выгибали позвоночник. Ты всегда был сильнее и справился сам, а у меня так бы ничего и не получилось, если бы не жираф, который пришел мне на помощь со своим умелым и быстрым языком. Он лизал меня, куда надо, по спирали и вверх и вниз, и справа налево, медленно и стремительно, пока я не застонала и не открыла наконец глаза, где назло вам всем не было ни одной слезинки. Ты смотрел на меня, и в твоем взгляде читалось ужасное предчувствие того времени, когда жираф доберется и до тебя, до самого твоего укромного, и вылижет его дочиста, добела, дочерна, до пустоты...

"Поцелуй меня," - попросила я севшим голосом, в котором было столько сухого отчаяния, что ты усмехнулся и наклонился к моей шее. Сначала больно не было, пока ты только устраивал губы поудобнее и нащупывал языком слабое место. Но потом в ход пошли зубы, голые и многократно заточенные о мясо убиенных животных. Я закрыла глаза и расслабилась. Тогда я еще тебе доверяла. "До первой крови", - попросила я тебя. Как будто после первой сладкой капли, ежегодно проверяемой на вирусы и гемоглобин, можно остановиться... Как будто можно унять эти танцы маленьких красных человечков, под долбежку сердца, под вздрючку двуполых гормонов, под гундеж серого вещества, под хруст глазных яблок, зеленых и золотых, красных и белых, влажных и искрящихся...

"Пиздец, - сказала я, и голос мой сорвался от злости, - мы в полной жопе. Не видишь, что ли? Осталось только найти какую-нибудь ебанную пальму и повеситься на ней!" "Эта фраза была бы уместна в каком-нибудь третьесортном боевике", - сказал ты сонно. "Вставай, ублюдок!" - заорала я. "Зачем?" "Я хочу, чтобы ты засадил мне свой болт по самую рукоятку", - эти слова не говорили ни о чем, кроме моих литературных пристрастий. Не было уже никакого смысла играть в тучку и дождик, в болт и гайку, в мальчика и девочку здесь на задворках мира, в этой грязной полуафрике-полуазии, с ее выцветшим небом, едким песком и ненужным открыточным морем. А пальмы - что может быть отвратительней этих жестяных, жестких волосатых деревьев с их мелкими, похожими на маленькие какашки финиками. Да и на вкус они были ничуть не лучше. Не иначе как тридцатишестилетний жираф перед самой смертью заманил нас сюда обманом.

Нам следовало расстаться с тобой три воплощения назад, в прошлых благополучных и прохладных жизнях, но мы по-прежнему были вместе, потому что легче перестать трахаться и разговаривать, чем наносить удары и испытывать друг друга на вшивость, думая, что испытываешь на прочность.

"Вставай , ублюдок!" - повторила я и ударила тебя босой ногой по заднице. Было до смерти обидно, что я не в туристких ботинках на подкованной железом подошве. Но надо быть последним идиотом, чтобы в тропиках носить хоть какую-нибудь обувь, кроме дранных тапок. "Отъебись, - почти вежливо попросил ты, - пойди и вправду залезь на какую-нибудь пальму. Ты же любишь лазить по деревьям."

Я любила лазить по деревьям, пока была белой женщиной по кличке Белочка, пока скакала по Чуйским белкам, пока ела горстями белый снег, заигрывала с холодом и боялась дождя. Но здесь, где скупое небо за год нацеживает едва ли стакан осадков, а вода в местных шопах стоит дороже водки, здесь я готова была поверить во что угодно, кроме дождя. Тем более, когда вокруг столько китчевыех декораций - кораблей с цветными парусами, наглых черных девок. С одной из них ты трахался или, лучше сказать, засаживал ей встояка, прижав к стойке бара, пока я, умело имитируя страсть, торговалась с молодым вождем одного захудалого племени, обещая ему в обмен за пистолет некую услугу, которую у местных женщин получить было невозможно. "Рот для еды," - говорили они, целомудренно поджав лиловые губы. Это у них была такая народная мудрость. Забавно, что они никогда не уточняли, для чего жопа.

И Луна исправно вылезала каждую ночь, сверкающая, как начищенная "Comet'ом" кастрюля.

И грот был. Однажды я набрела на него во время своих бесконечных и бесполезных шатаний по пыльному городу. Мрамор почти весь раскрошился, и жираф, кажется издох, потому что там страшно смердело и повсюду валялись желто-коричневые клочья. Зато там было полно тридцатишестилетних чудовищ, мужских и женских.

Достигших в жизни почти всего, о чем мечтали их мамы и папы. Упавших на самое дно, ниже того, что мамы и папы в сердцах им желали. Толстых, фригидных, изнуренных диетами и недотраханных. С недолеченной мастопатией, застарелым геморроем, зреющей аденомой простаты. Боящихся увольнения, убежавших от конкурентов, но так и не догнавших заказчиков. Должников и кредиторов. Знающих наизусть индекс Доу-Джонса. Со вторыми подбородками и третьими морщинами. С так никуда и не девшейся детской придурковатостью и уже зарождающимся старческим маразмом. Молодящихся, нелепых в этих своих пончо с бахромой, с кожаными рюкзачками и феньками на запястьях. Стоило в шестнадцать тайком надевать мамины туфли на каблуках, чтобы в тридцать шесть выпрашивать у дочки гриндерсы на толстенной подошве! Брошенных, боящихся, ненавидящих, терпящих, дрожащих, надеющихся, еще во что-то верящих, никого уже не любящих и разучившихся плакать.

Они едва меня не уничтожили, но ты нашел меня и выволок из мраморного грота на свет Божий, чтобы лишний раз доказать весь ужас выражения "Только смерть нас разлучит". Ты не мог без меня, как не может слушатель без рассказчика, товар без дилера, а сутенер без проститутки.

Ты торговал моей способностью рассказывать истории. В этой стране, где женский рот открывался лишь для еды и выцеживания редких скучных слов, женщины-рассказчицы многого стоили. То реже, то чаще, но всегда находились желающие послушать, как я умею сплетать слова, жонглировать ими, словно разноцветными мячами с преобладанием черного, золотого и зеленого.

На деньги от моих выступлений мы жили, покупали воду, водку и сушеные семена плотоядного цветка, от настойки которых на молоке ослицы я становилась еще разговорчивей.

Мои смуглые, черноглазые и пухлогубые слушатели большей частью не понимали ни слова из того, что я говорила. Откуда им было знать о том, кто такой Вернер Гейзенберг с его принципом неопределенностей или кто такая Земфира с формируемым ею новым гендерным типом. Но сам вид говорящей белой женщины, с ее быстрыми губами, нервным языком и хриплым от чрезмерной болтовни и холодного ослиного молока голосом приводил их в такое возбуждение, что некоторые начинали дрочить прямо там, никого не стесняясь. Вот только кончить, пока я не закончу, они не могли.

Я любила эти вечера. Подготовку к ним, когда ты переставал жалеть для меня воды и я могла наконец смыть следы пыльной жары. Когда я могла наконец снять рваные шорты и майку и накинуть черный прохладный шелк вечернего платья.

Я любила эти вечера, потому что только так я получала возможность говорить с тобой. Ты всегда сидел где-нибудь в углу со стаканом забытой водки в руке и смотрел на меня восхищенным взглядом своих редкого орехового цвета глаз. Пока ты смотрел на меня, я говорила.

Я ненавидела эти вечера, потому что все темы иссякли, и я ходила по кругу, и мне остопиздели все эти развесившие уши торговцы пряностями, погонщики верблюдов и жирафов, доильщики ослов, чистильщики кальянов и настройщики ситаров. Я хотела остаться с тобой наедине и наконец поговорить. И я решилась на саботаж.

"Одевайся, нам пора," - сказал ты.
"Я никуда не пойду", - ответила я.
"Не выебывайся!" - почти вежливо, но с угрозой, попросил ты.
"Я больше не могу работать на публику. Я устала. Я хочу говорить только для тебя. Потому что ты - мой единственный адресат. Больше мне никто не нужен".
"А мне больше не нужны твои истории. Я их все уже выучил наизусть. Больше ты меня ничем не удивишь".

Я знала, что ты врешь, но бешенство ледяной водой залило мне мозги, и я рванула из-за пояса пистолет, который таскала с собой вот уже несколько дней. Ты всегда был сильнее, и реакция у тебя всегда была лучше. Ты меня опередил. Ты не хотел моей смерти, просто, защищаясь, ты толкнул меня, я отлетела к стене, ударилась об нее головой. Потом в драке ты пытался отобрать у меня пистолет, а я случайно нажала на курок. Оглушительный звук выстрела. Я почувствовала сильный толчок в грудь и увидела, как красное пятно расползается по моей грязно-белой майке.

"Говорили до первой крови, оказалось до самой смерти!" - прошептала я. "Если я не ошибаюсь, это цитата из какой-то песни?" - спросил ты, и мы оба расхохотались. Как сумасшедшие, корчась от смеха, мы вывалились за кулисы нашей истории, выскользнули незамеченными из служебного входа и пошли домой. И нас нисколько не волновало, что пьеса наша закончилась провальным хэппи эндом со всеми вытекающими оттуда детьми, дачей и руганью из-за очередной экстремальной переустановки Windows. Мы соскочили, ты - в возрасте Христа, я - в возрасте Жирафа, и смылись от всех этих блядских оракулов, от долбежки русской словесности, от вздрючки еврейского психоанализа, от шизофрении Лобачевского, от двуполого завывания Авторадио... Мы шли себе и шли и даже за руки не держались, и нам было насрать и на Луну, и на озеро, и даже на дождь, который шпарил как проклятый, так что вокруг не видно было ни черта. И не удивительно, что мы не заметили Жирафа, который крался за нами, как сумасшедший с бритвою в правом переднем копыте.

Когда меня хоронили, шел дождь. По твоим щекам текли горячие и жгучие капли кетчупа. Ты умело и быстро подхватывал их языком, чтобы не испачкать многократно сложенный и слежавшийся в кармане платок, который я когда-то постирала для тебя в пластмассовом тазике в поселке, стоящем на берегу озера в окрестностях, смешно сказать, Горно-Алтайска. А по каменистой тропе вдоль берега другого озера на слишком длинных для него ногах пробирался в тщетных поисках несуществующего мраморного грота изрядно порастерявший свою изысканность жираф. Он таращил в туманном чаду свои грустные еврейские глаза и хлопал редкими длинными ресницами, он весил 1800 кг, из последних сил он мог пробежать со скоростью 51 км/ч. А срок, отпущенный ему жизнью, был 36 лет.



ВОЗДУХ

Когда я вижу своего любимого, то каждый раз удивляюсь - какой же это, в сущности, небольшой мужчина. И я понимаю, что в моем внутреннем пространстве он занимает гораздо больше места, чем в пространстве внешнем. И он постоянно то увеличивается, то уменьшается, становится то сильным, стройным и упругим, то маленьким, сморщенным и немощным.

Совсем как мужской половой орган. Когда я делаю любимому минет, то каждый раз поражаюсь превращению этой маленькой, сухой и мятой тряпочки в нечто твердое и рвущееся вверх. Как будто я надуваю воздушный шар.

Я размышляю о воздухе своей любви, о воздухе любви, о воздухе вообще. Сухой и горячий, делающий всякое движение невозможным, как хамсин в пустыне. Когда остается только лечь на покрытый спекшийся коркой песок, накрыть лицо выцветшим шелковым платком и ждать, пока стемнеет. Или мучительно холодный, превращающий в лед на лету любую каплю, будь то слеза, сперма или просто вода - пустая жидкость для жизни. Для этого воздуха-ветра если и есть название, то разве что в северо-эскимосском, которого я не знаю и знать не хочу.

И первый и второй одинаково жгучи и смертельны для дыхания любви, но между ними есть множество - мягких и шаловливых, как первые прикосновения губ к чему бы то ни было. Безымянных и наделенных экзотическими именами, свистящих, шелестящих, вздыхающих, задыхающихся, поющих и плачущих.

И беззвучных. Молчаливых, как любая любовь, ставшая фигурой умолчания. Фигура умолчания, которая еле дышит, стараясь ничем себя не выдать. Потому что если она сделает неосторожный вздох или, не дай Бог, заплачет, как плачет ветер в прибрежной траве рано утром, то все или некоторые увидят ее. И она перестанет быть фигурой умолчания в безвоздушном пространсте, а станет просто фигурой.

Она станет фигурой, неопределенной, пока не названной, но уже существующей. Не линия, которую можно сломать, и не плоскость, от которой могут устать глаза, а, скажем, фрактал. Фрактал, формулой описывающий облачко пара, выходящего изо рта, или кровеносные сосуды на возбужденном участке тела. Фигура, явленная миру, как снежинка Коха или треугольник Серпинского или множество Мандельброта, похожее на попу с лепестками.

Самоподобная фигура, с расплывающимися очертаниями. Если она фигура с частыми перепадами настроения, изменчивым выражением и цветом глаз, но с желанием в каждом своем изгибе, разрезе и движении. То и руки ее - желание, и позвоночник, и ноги, и то, что между ног, существующее как отдельный, но тоже самоподобный фрактал, которому Бенуа Мандельброт еще не придумал название. И губы, и трахея, и бронхи, и легкие, созревшие как виноград, полный воздуха.

Воздух любви, вдувающий желание в плоть моего любимого, от моих уст к его члену, как искусственное дыхание, которое с первым стоном становится настоящим. Когда я надуваю его как воздушный шар, летящий, полный свободного воздуха, который не закончится никогда, пока я держу его член своими губами.

Какие только мысли не приходят в голову во время минета, особенно если в голове и без того гуляет ветер. И мне пока дышится легко, несмотря на то, что член набухает, и во рту остается все меньше и меньше места для меня. Для меня остается меньше места, и я убираю губы, потому что дыхание должно быть свободным или никаким другим.

Но член моего любимого, маленький или большой, он как леденец на палочке, сладок для всех, и на эту сладость слетаются новые губы, и новый воздух вдувается в прежнюю дырочку, как новое вино в старые мехи. А почему тогда, интересно, мой любимый, вместо того, чтобы вдыхать с радостью и выдыхать со стоном, корчится в подобии астматического приступа, и свистит, и хрипит, и кашляет, и задыхается, даже не как запертый и загнанный ветер, а как его жалкий остаток, никому не нужный, брошенный наземь, вылитый прочь.

Как горькие капли спермы, злой сок, нерожденные дети, липкие пятна, в конечном счете грязь на чужих простынях, губах и пальцах. Чужой воздух кончается. Мужчина, для которого мне уже и не подобрать ни имени, ни местоимения, чужой человек становится маленьким и немощным, сухая тряпочка, опавший член.



ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ



Утренняя молитва

Бог справедлив, но больше милосерд.

Дмитрий Веденяпин


Знаешь, Господи, картошка кончилась,
А в магазин идти неохота.
Вот я и решила - сварю макароны.
По слухам, в "Пушкине" дают гонорары.
Это здорово, куплю себе сарафан
Или офисное кресло, еще не решила, что.
Надо и то и другое.
Правда, это же лучше, по утрам и вечерам
Обращаться к Господу со всякими пустяками.
Лучше, чем надоедать своим ближним
И ждать, когда они ответят тебе тем же.
Господь - другое дело, ответ от него -
Это чудо или настройка слуха.
В смысле, если настроиться,
Услышать не так уж сложно.
Господь есть любовь,
Он не бросит трубку и не закричит:
"Достала меня макаронами, а картошкой еще сильнее!"
Вот теперь женщины и говорят с Господом
О своем, о женском. Когда скучно, тревожно
Или просто зуд на кончике языка -
Хочется поболтать.
Господь - мультиканальная система.
Всех слышит, всех понимает, на любом языке,
Даже без перевода.
"Трех человек сократили", "Там цены теперь в у.е.",
"Он меня совсем...", "Душевными вкупе и телесными".
Вот и я тоже: "Пришла домой, смотрю,
А этот гад сжег сковородку!"
Ой, Господи, прости.
Что же это я гадом назвала своего нежно любимого сына,
Которого бросила один на один с одиноким ужином,
Пока сама была на свидании.
Свидание прошло отлично.
Я хорошо выглядела, не говорила глупости,
Ему понравилось мое пальто, и вообще,
Кажется, мы помирились.
Да что Ты спрашиваешь?
Ведь это Ты Сам все и устроил, а то я не знаю.
И милосердие Твое безмерно.
Вот это я и хотела на самом деле сказать: "Спасибо!
Спасибо, Господи, что любовь
Сильнее, чем справедливость."
А про макароны я просто вспомнила,
Ты же знаешь - сперва говорю, потом думаю.
И еще, извини, что к Тебе обращаюсь,
Но если Тебе не трудно, пожалуйста,
Пусть завтра погода будет хорошей -
Хочу покататься на роликах,
А то скоро зима.

*     *     *

В аптечном киоске метро
Женщина покупает прокладки.
Не знает еще, что беременна.