|
1 Первый сборник стихов Арсения Ровинского, к сожалению, совершенно незамеченный критикой, начинался со стихотворения, которое, безусловно, воспринималось как манифест:
Книга совсем не случайно называлась "Собирательные образы": автор открыто провозглашал свою приверженность классической традиции она же, если угодно, "легенда культуры" (воплощенная и в героях Пушкина, и в основателях МХАТа: те и другие в стихотворении оказываются соседями и современниками), от которой поэт и собирал цветы для своего "гербария". Традиция при этом понималась максимально широко: несмотря на элегические ламентации, Ровинский не видит никакого зазора между нею и современностью, так что составляющие ее авторы в принципе могли быть младше автора сборника, а наиболее репрезентативные тексты входить в школьную и даже детсадовскую программу (оборот "И я там был..." в рамках общей пушкинской ауры стихотворения очевидно отсылает к общеизвестному вступлению к "Руслану и Людмиле"). Однако классичность стиха ("почти серьезное" использование элегической топики и формул) и стремление "стоять на прежнем", невзирая ни на дождь, ни на повергающий в не меньшее уныние скрип механизмов, отнюдь не означали нарочитого бегства от дня сего: за воспоминанием о Станиславском и пушкинских героях в книге следовало стихотворение, посвященное Чеченской войне или времени, непосредственно ей предшествовавшему:
Современность для Ровинского уже в первом сборнике это прежде всего корчащаяся в последних судорогах империя, погребающая под своими обломками иногда вовсе того не замечающих людей: "Дыши, Орда, где каждый третий Рим". Традиция в этом контексте означала не движение прочь от современности, а скорее способ ее пережить, "переплавить". В конце концов, настоящее только и живет, что в сознании авторского "я", которое от и до соткано из нитей такой максимально толерантно трактуемой традиции. Потому у Ровинского нет противоречия между словом и вещью, нет недоверия к языку, столь заметного у авторов конца XX века, активно использующих реминисцентную поэтику и неоклассическую стиховую риторику (например, у Алексея Цветкова1). Напротив, вопреки концептуалистскому и околоконцептуалистскому "выпячиванию" языка, сопровождающемуся в то же время едкой над ним иронией, вещный мир у Ровинского только и может существовать и преображаться благодаря слову, власть которого если не безгранична, то очень велика:
Правильнее было бы, впрочем, говорить не о традиционализме, а о "литературности" поэтики первой книги Ровинского. Литература как мир умышленный, изобретенный и переизобретаемый дает уникальную возможность справиться с жестким напором жизни. Идеология "торжества жизни над литературой", которая берет свое начало от авторов, вступивших в открытую полемику с романтическим мировидением (прежде всего от Льва Толстого), многие годы и десятилетия торжествовала и торжествует в культурном сознании и не была оспорена даже постмодернистами. Жизнь, согласно этой идеологии, всегда богаче, ярче и во всех отношениях "живее" литературы, которая заведомо примитивна и схематична. Ровинский неявно подрывает такой взгляд на соотношение литературы и жизненной реальности: литература у него оказывается гуманнее, мудрее, разнообразнее жизни, а литературный язык и литературные жесты расцениваются не как проявление неподлинности и омертвения, а как едва ли не единственные доступные средства осмысления и описания заведомо неструктурируемого мира:
Цитаты и реминисценции у Ровинского вовсе не являются тайными шифрами, загадками, которые должны быть разгаданы кругом "посвященных", скорее, они служат созданию пестрого, но при этом и слегка монотонно-печального по интонации "полотна литературности"; и потому применительно к его стихам бессмысленно выводить на первый план проблему интертекстуальности и подтекстов: сопоставление цитат с их источниками мало что добавляет к пониманию текста. Это противостояние жизни литературе, или "проживание" жизни литературой, героично и негероично одновременно. Лирический субъект первой книги стихотворений, с одной стороны, полагает себя "последним солдатом расписной державы", который по инерции, в силу даже ему самому неведомой причины пьет "за точку отставшую от союза" (под союзом здесь, конечно, понимается и часть речи, и погибшая советская империя), а с другой иронично называет отстаиваемые им ценности "аляповатыми", "смешными", "нелепыми вещами". Он одновременно и пафосно-театрален (не случайна в первом, программном стихотворении нарушающая предыдущую систему рифмовки строка "Свет преломлялся и на мне сходился"), и до невидимости скромен в притязаниях ("наблюдатель теней, преданный больше тени").
Антропологическое и природное вступают в "Собирательных образах" в сложную цепь взаимодействия, вследствие чего нарушается и привычное устройство космоса, и структура традиционной поэтической метафоры:
В этом смысле заглавие первого сборника может интерпретироваться двояко: "собирательные образы" это плоды, собранные со всех деревьев литературы, признак укорененности в традиции; с другой стороны "собирание" может пониматься и в значении конструирования, создания принципиально новых образов и мотивов; и тогда визитной карточкой поэзии становится не только метафора осеннего сада и богатого урожая, но и метафора экспериментальной лаборатории, в колбах и пробирках которой рождаются новые формы и новый язык. 2 Название второй книги Ровинского "Extra dry" с очевидной отсылкой к этикетке крепкого "фирменного" спиртного на первый взгляд, выдает знакомую еще с 1960-х василь-аксеновскую позу хладнокровного пижона-западника. Но это впечатление совершенно обманчиво; можно даже предположить, что заглавием автор сознательно направляет нас по ложному пути, чтобы сразу же задать напряжение и натяжение между "внешним" и "внутренним" смыслом вынесенного на обложку лейбла. Этот "внутренний" смысл, как видно уже по первым нескольким стихотворениям, актуализирует тему химического воздействия, искусственного элиминирования определенного качества (если речь идет об алкоголе, то это "сладость", содержание сахара) и увеличения и даже усиленного нагнетания качества противоположного. Не случайно первый раздел книги называется "Химия и жизнь". За названием сборника, кроме того, встают вкусовые ощущения терпкого, горького, определенную семантику создает и оттенок "чрезвычайного" и "чрезмерного", возникающий благодаря слову "extra". "Extra dry" это прежде всего, конечно, характеристика создаваемого Ровинским поэтического мира.
Недаром даже образы патриархальной старины, фольклорные мотивы ("дяденька пастух", "милая старушка", "кукушка", "деревенский дурачок") оборачиваются у Ровинского жестокой реальностью войны Чеченской или очень похожей на нее: если страшный привкус этой войны читатель не различит через повторенные трижды слова "кого спросить забыли", отсылающие к знаменитой песне на стихи Матусовского ("Хотят ли русские войны, / Спросите вы у тишины..."), то в предпоследней строке "дурачок" превратится в "самурая и солдата", которого "спросить забыли", и станет окончательно понятно, что рисуемая здесь картина деревенской жизни не что иное, как загробный или потусторонний мир, созданный войной3. В одном из стихотворений раздела "Химия и жизнь" Ровинский показывает, что выведенный им через поток связных и несвязных ассоциаций, фольклорно-песенных интонаций, в смешении цитат и псевдоцитат тип сознания присущ отнюдь не только миллионам спящих в земле рядовых, но и тем, чьи имена запечатлены в учебниках истории и у подножий величественных монументов. Высокий военный чин, который "в центре мира на чайке катался и пел наливай генацвале", в первой же строке приписывается эпохе Сталина и его окружению (хотя в глаза бросается анахронизм приближенные Сталина ездили, конечно, не на "Чайках", а на "ЗИСах"), а его имя анаграммически вычитывается в словах "жу́чки кончиты"4. Далее читатель, распознав на слух знакомое "гроб на лафете, лошади круп" в строке "катафалк подавайте лафеты катите уйдите же все отойдите", может вспомнить о знаменитом стихотворении Бродского 1974 года "На смерть Жукова" и смотреть на текст Ровинского, мысленно сополагая его с этой эпитафией, но может и не вспоминать: и без того понятно, что Жуков у Ровинского так же деморализован и растерян перед лицом смерти и "бытия-в-смерти", как и герои предыдущих стихотворений цикла, а главное самой композицией и стилистикой произведения ему отказано в месте и имени в истории. Да и сама история существует только где-то в отдаленном прошлом "на вокзале увидят бывало и честь отдавали лобзали", настоящее же дано в напоминающем стук колес, смещающем все хронологические ориентиры ритме последней строки: "начиналось качалось кончалось и кончилось и оказалось". В сознании Бродского и многих его современников Жуков, невзирая на опалу и забвение, "воин, пред коим многие пали / стены, хоть меч был вражьих тупей", но у Ровинского сам покойный военачальник попал в окружение, его "заманили в ловушку кольцо пошехонские жу́чки кончиты", которые в алогичном мироощущении переполненного болью и надломами времени поэта являются то ли реинкарнациями богинь судьбы Парок, то ли насекомыми обитателями могил, то ли живыми потомками тех, кто прежде "честь отдавал" и "лобзал" на вокзале...
"Шевелящий ногой" Казбек, следящий за небом "полюбовник"-полковник в цементных сапогах (иными словами, памятник) и, очевидно, имеющие ту же природу "Урицкий в неживом плаще" и "Воровский в модном кардигане" сигнализируют о том, что свойства живого и мертвого присваиваются здесь совершенно по особым законам. Можно даже сказать, что Ровинский пытается продемонстрировать, как на самом деле в сознании рождается и разрастается задающая во многих отношениях человеческое мировосприятие поэтическая метафора, какой сложный путь проходят многие ее составляющие, прежде чем соединяются вместе в обыкновенных или, напротив, самых удивительных и причудливых образах. И в этом смысле работа автора с "языком в сознании" по природе своей абсолютно экспериментально-химическая. Интересно, что очень схожее исследование функционирования и взаимопроникновения обыкновенно игнорируемых на письме элементов и уровней человеческого сознания и, следовательно, поэтического мира производит в своих произведениях последних лет Мария Степанова, с которой Арсений Ровинский, как это отчетливо видно из сопоставления "Extra dry" и сборников Степановой 1999-2003 гг., находится в постоянном и плодотворном творческом диалоге. Приведу лишь один характерный пассаж из автоманифестарного предисловия Степановой к ее последней книге "Счастье": "Все стихи здесь о переменах, главным образом перемене участи; о том, всегда ли она реальна, о том, всегда ли она желанна; о том, как происходит метаморфоза, если мы даем ей возможность произойти. В настоящий момент автор ставит эксперимент подобного рода над собой..." По сути, оба автора ощущают себя "новыми Овидиями": в их поэзии прямо на глазах рождается новое "вещество мира". И у Ровинского, и у Степановой первоначально метаморфоза затрагивает именно сознание героев (потому и само человеческое сознание выступает как парадоксальное, "странное"), но у Ровинского далее она реализуется в пространстве материального мира, а у Степановой в пространстве "участи" / судьбы (ср. сюжеты ее баллад).
Ср. в первом же стихотворении раздела "Химия и жизнь":
При чтении книги "Extra dry" не раз приходят на ум ожившие предметы "Рыбной лавки" и "Рынка" Заболоцкого. Возможно, и Заболоцкого, и современных авторов заставили задуматься о "живых" вещах очень сходные социальные процессы, а именно возрастание в России, соответственно, первой половины 1920-х и 1990-х роли крупных городов и мегаполисов и крайнее усложнение их инфраструктуры. К Заболоцкому же восходит один из самых ярких текстов второй книги Ровинского стихотворение о фигуристке. Экзистенциальное переживание спортивного поединка и одновременно рутинная механизация всех движений, за которой маскируется и прячется это переживание, яркое открытие Заболоцкого, к которому, спустя почти 80 лет, возвращается Арсений Ровинский. Сравним:
Еще одно химическое соединение, которое создает Ровинский в своей книге, это соединение литературности и повседневности, причем зачастую повседневности до боли знакомой и неприятной советской:
Это эклектичное смешение имен, принадлежащих общеевропейской культурной традиции, и названий советских институций тоже часть масштабного исследования современного сознания, которое производит Арсений Ровинский. Думаю, что за этим экспериментом стоит глубокое убеждение автора в том, что даже самая отменная ориентация в мире культурных реалий не избавляет и не излечивает от мрачного опыта жизни с "гб", "гороно" и "высшим комсоставом". Более того, именно так "Нахтигалем" и "гороно" мы думаем и говорим. В рамках этого эксперимента возникает новое явление поэтической речи, которое можно было бы условно назвать "литературным косноязычием". Повторим: последовательно создаваемая речевая маска грузинского поэта ярко контрастирует с размытым образом лирического героя других стихотворений книги "Extra Dry": он как будто сознательно избегает лейтмотивных ходов и уклоняется от четкого самоопределения. С одной стороны, он живет в мире, где правят таксист с его собственной азбукой, ставшей в пространстве бесконечных дорог и вокзалов своего рода эсперанто, и спецназ царь и бог "горячих точек", каковыми потенциально могут оказаться любые населенные пункты страны. Герою же остается скромно определять себя и себе подобных как "рабов обочин", "невпопад" вспоминающих строчки Фета, почти инопланетных существ с особой музыкой сухожилий, враждебной звукам окружающего мира. Даже верный собутыльник сосед в такой компании не нуждается, он совершенно самодостаточен: ... и сам нальет себе немного и сам себя благодарит. Впрочем, речь отнюдь не идет об одиночке или "братстве одиночек", которые отвергнуты современниками и современностью и не имеют с ними ничего общего. Прежде всего обращает на себя внимание размытый, расплывчатый характер общности, постулируемой формой первого лица множественного числа ("мы" и согласующиеся с этим местоимением глаголы)8. Содержательное наполнение этой риторической формулы зачастую зависит от той литературной традиции, семантический ореол которой в том или ином случае задействует Ровинский ("вина, хозяин, нам, вина" или "неправда, что в компот мешали бром. / Не нужно обладать большим умом, / чтобы понять, что брома не хватало, / а мы и не пытались бушевать" в последнем примере с очевидной отсылкой к армейско-кибировскому эротическому томлению). Прежде чем оставить читателя в одиночестве бродить по замысловатым лестницам и переходам книги "Extra dry", хочу поделиться личным, совершенно субъективным впечатлением: Арсений Ровинский один из самых динамичных представителей современной русской поэзии, который, вопреки его давней собственной декларации, отнюдь не намерен годами и десятилетиями "стоять на прежнем". И поэтому наблюдать за ним бесконечно интересно. 1 Подробнее см.: Зорин А. Изгнанник букваря // Новое литературное обозрение. #19. С.250-260. |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
"Поэзия русской диаспоры" | Арсений Ровинский | "Extra Dry" |
Copyright © 2004 Мария Майофис Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |