ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ
Декабрь по Фаренгейту. Роща
отряхает. Сосед спешит за пивом
в угловой. Вернее, в супермаркет.
Головой я понимаю путаность момента.
Закрыв глаза, все тридцать лет я вижу,
как в медленном повторе на экране
в последнюю минуту угловой.
Пора расслабиться. Подумать:
будь, что будет; писать хайку.
Так наворочено всего, что не понять -
никто не виноват. Судьба
в одно касание живет с другой,
потом летит. Лишь изредка,
когда будильник будит,
из сна плывут прозрачные слова.
Вернее, даже не слова, а след
воздушный, словно в небе
сверхзвуковое дежа вю.
А ночью некому сказать: мне душно.
Накрыться с головой и слушать.
Я знаю сам: жалею, не зову.
Так оказалось, что опустошенье
несимметрично по своей природе.
Как зов без отзыва, как смерть
без отраженья, враждебное
сгущенье одиночества, опущенного
в быт, как в натюрморт,
вернее, в этот стих о возвращеньи:
"Паденье. Замороженный рассвет.
Движенье, остановленное в фильме.
В разреженном пространстве - струнный свет,
застывший на завесе пыли.
Пыль памяти. Июня бормотанье,
что худшее в разлуке - возвращенье,
к тому, что не случится, потому,
что не сбылось, но продолжает
жить воспоминаньем.
Забытое осело слоем пыли.
Лишь отголоски запаха сирени,
да в зеркалах мелькающие тени
давно пропавших лиц.
На темных полках книги
видят сны о лесе.
Ты изредка дотянешься до них,
оставив пустоту в качающемся кресле.
В тот час виднa слюда прозрачных лун,
оттенки покаянья в сонных окнах.
Пробравшись сквозь окрестные сады,
прошелестев в пустом закрытом доме,
где по углам воспоминанья глохнут,
ты видишь прошлого безлиственные купы.
Орешник свет струит
на изумрудный купол,
висящий меж прудом и старою скамьей,
где ты порой сидел устало.
Дождь напевает песню птиц,
ту, что для всех давно молчаньем стала".
Я это знал десятого апреля,
взойдя на хладный трап "Аэрофлота"
и думал, что мне больше не видать
ее лесов, полей и рек мазутных, ее озер
глухопохмельных утром,
где самый крепкий в мире коли-титр.
Я думал - может быть, я и сойду
на летное обугленное поле
туристом в ярко-клетчатых штанах:
обычный идиот-американец.
И, перепутав Третьяковку с Русским,
и побродив по набережной Мойки,
родных могил, конечно, не найду.
Пройду по Пироговке, упаду
на тот асфальт, где мы в футбол играли.
Теперь там мрачный Фрейда институт
у той пельменной, где психоанализ
практиковали мы на девках наших.
Они, крутя динамо, не давали, не понимая,
что нас лучше нет.
Теперь, три с половиной жизни после,
сижу в кафе на ряженном Арбате
и слушаю Охотный звукоряд,
и думаю: зачем я здесь сижу?
Я знал, это ошибка - возвращаться
к засохшим сотам восковой фигурой,
храня в глазах потусторонний дым.
А подойдешь поближе - он густеет
и, постепенно превращаясь в слепок,
становится глазницами у сфинкса,
что навсегда притягивают взгляд.
Наверное, долги за детство платят так,
в который раз бессмертно выходя
в московское заснеженное поле,
и каждый раз на сквере превращаясь
в седого купидона-пионера,
(с комком у бледно-гипсового горла),
сжимающего вместо горна лук.
Я ждал тебя в условленном метро
(что означало разрушенье дома)
под циферблатом с ликом Фаренгейта,
навечно перепутав города.
О, только бы дождаться, ждать до лета,
чтобы потом нам вместе затеряться
хоть в Аризоне, в Юте, навсегда.
Но поздно, холодно. Да и рукой подать
до той зимы: декабрь по Фаренгейту,
озноб по Цельсию, заботы по-английски,
советы доброхотов - лепет детский,
а в снах чудесных слов не разобрать.
|