ПЯТЬ МИНУТ НА КЛАДБИЩЕНСКОЙ ГОРКЕ
Фрагмент текста
"Новый Голем, или Война стариков и детей", роман из 33 букв
Молчаливый чех с немецкой фамилией пригласил меня на еврейское кладбище. Угощаю, сказал он гостеприимно и заплатил в окошко два раза по восемь крон. Я думал, только в России бывают кладбища с платным входом - ошибка, простительная начинающему путешественнику, я еще не знал, что всё бывает везде. Сухой, очень белый, очень разрозненный снег тяжело падал на кладбищенскую горку и не тая исчезал между серо-зеленых и сине-черных камней. Вероятно, он проходил невероятно глубоко, может быть, до самого дна пещеры, какая имеется подо всяким еврейским кладбищем, и в капельных сумерках скапливался там на полу тусклой мучнистой кучкой. Думать об этом было неприятно, как неприятно брать из общественной библиотеки книгу, где между всеми страницами несомненно ссыпалась к середине и плоско слежалась чужая перхоть. Мы кружили - мой провожатый спереди, я за ним - по обвинчивающим горку дорожкам и всё оглядывались. Он на меня, я от него. Двенадцать тысяч целых и раздробленных плит стояли и лежали в тесноте и, разумеется, не в обиде. Обижаться было некому - все давно ушли. И не на кого - на Него не обижаются. Обычно меня просят показывать могилу Кафки, сказал провожатый. Я нашел одну поблизости и показываю. До настоящей ехать далеко, за город. Хочешь? Я не хотел. Он посмотрел на меня с благодарностью.
Остаток пражского гетто, Йозефштадта, снесенного в начале двадцатого века рачением австро-венгерского градоустройства, состоял из этого кладбища, из Староновой синагоги - древней каменной избы с высокой, неуловимо кособедренной крышей - и из еврейской ратуши, куда снаружи были вделаны идущие справа налево часы. Под идущими слева направо. В первом этаже ратуши работала кошерная столовая, смеющиеся американцы покупали у входа открытки, русский в полосатом тельнике торговал милицейской фуражкой. Мой провожатый терпеливо посмотрел вслед за мной вниз. А потом вверх, на крышу Староновой синагоги. Где-то там, на чердаке без дверей и без окон, должно было сохраняться глиняное тулово Йозефа Голема. Одноименное кафе с кока-колой и гамбургерами на собачьей крови размещалось в двух кварталах по направлению к Староместской площади, но, к счастью, было заперто на амбарный замок. Прага вдыхала снег, проглатывала его и металлически кашляла онемевшим горлом. Кашлянул и провожатый - поскольку встретил на горке знакомого. Рабби Лёв. Kоторый Голема сделал, было мне коротко сказано. ...и он просил небеса открыть ему в сновидении, как противостать христианским священникам, распространяющим ложные обвинения. И было ему сообщено в ночном откровении: сделай из глины образ человека, и таково расстроишь ты намеренья злонамеренных. Двадцатого дня месяца адара 5340 года, в четвертом часу пополуночи, отправился рабби с двумя учениками к протекающей за стенами города реке, на берегу коей брали глину. Там сложили они из мягкой глины человеческую фигуру. Сделали ее трех локтей в высоту, придали лицу очертания, затем вылепили руки и ноги и положили ее спиною на землю. После этого они встали в ногах фигуры, и рабби повелел одному из учеников семижды обойти ее кругом, произнося при этом составленную им формулу. Когда это было сделано, фигура побагровела подобно горящему углю. Тогда рабби повелел другому своему ученику другие семь раз обойти фигуру, говоря при этом другую формулу. Жар исчез, тело увлажнилось и от него пошел пар, из кончиков пальцев проросли ногти, волосы покрыли голову, и тело фигуры и ее лицо стали подобны телу и лицу сорокалетнего мужчины. Тогда сам рабби предпринял семикратный обход тела, и все трое сказали хором стих из книги Бытия: и Б-г вдохнул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою... По ночам глиняный робот, преимущественно в состоянии невидимости, патрулировал гетто, и в случае появления подозрительных лиц с подозрительной ношей, напоминающей мертвых подкидышей, сразу же волок их в городскую стражу. Мнение Густава Майринка, утверждавшего, что рабби Лёв создал искусственного человека для исполнения работ по хозяйству, ни на чем не основано. Напротив, рабби пришлось вынуть клочок пергамента с жизнедающей формулой у Голема изо рта, как только он узнал, что пани раввинша попыталась использовать его детище в качестве банальной домашней прислуги. Мы постояли у каменного сундука, потом нас вытеснили американские хасиды в шелковых черных халатах и лисьих малахаях. На белых мягких ладонях у них уже лежали наготове поминальные камешки и записки. Я люблю этот город, сказал я. Особенно сейчас, когда его не видно. Мой спутник кивнул. Снег и туман и бензинный дым скрали по верху всю стобашенность и златость, остались только запятнанные жестяные крыши и стены в старой штукатурке и матово заиндевелая мелкая брусчатка мостовых.
У меня тут не было ни родных, ни знакомых - только пьеса, которую давали в одном местном театре, да, может, еще Йозеф Голем, рыжий морщинисто-глиняный шмат на чердачном полу. И того, как оказалось, не оказалось. Германцы в сорок третьем году увезли, виновато оглядывался угрюмо-гостеприимный хозяин и от непонятной неловкости косо разводил руками. Взяли из Терезина двух раввинов, велели им петь и кружиться на лестнице и бить ломами чердачную стенку, потом всех троих увезли куда-то на Нeмечку. Раввины, те дрожали и всхлипывали, потому что ходить в тот чердак вам, евреям, запретил еще рабби Иезекиель бен Иегуда Ландау, в XVIII веке, под страхом вечного проклятия. Креститься и то не так страшно... Но что толку им было креститься, бедным раввинчикам? Действительно, что им было толку креститься?.. ...Пьесу же мою играли так хорошо и успешно, как не мою. Так что у меня тут совсем никого не было. Ночевал я в гостевой квартире русского посольства, где телефон не работал на город и стерильно пахло старательно выведенным запахом когдатошних не то явок, не то пьянок - той особой советской чистотой, какую в сегодняшней России едва ли и встретишь. Таким образом театр экономил на гостинице, посольство услужало культуре, я засыпал и просыпался в бездонной шпионской постельке. Мне ничего не снилось. Я любил этот город, особенно когда его не было видно. Если бы только не этот Кафка! думал я, вышагивая на обратном винте за широкоплечим пальто моего Вергилия. Это одноугoльное лицо, этот заросший yгольным волосом лоб, эти маленькие косые глаза наплывали со всех книжных витрин, морщинились на всех сувенирных футболках, выпукливались со всех мемориальных досок, даже, кажется, волнисто передергивались на государственных флагах. Кафе "Кафка". Кафе "Голем". Лучше бы все осталось при пиве и бравом солдате Швейке. Знаешь, что такое иерихонская роза? спросил я широкую спину. Взять немножко сухого дерьма, полить его водой - это и будет иерихонская роза, готовно ответила спина близко к тексту.
И мы спустились с горы, и вышли за кладбищенские ворота, и вернулись к посольству, и взяли чемоданы, и поехали на вокзал, и поцеловались как театральные люди, и я вошел в ночной мюнхенский поезд, а он остался уменьшающейся спиной на перроне. Я смотрю в окно на сырое немецкое небо, на толстую красноносую птицу, которая ходит туда-сюда по прыщеватой ветке каштана, на серо-пятнистый куб нового юденшлюхтскго горсовета, куда вделаны идущие слева направо часы, никуда не идущие. Что сказать о Праге еще? Я бы полюбил этот город, если бы мне его не было видно, даже отсюда.
|