Textonly
Home

Э.М. Чоран в переводах Бориса Дубина | Чжан Эр в переводах Александра Уланова

 

УЛДИС БЕРЗИНЬШ

Памятник Дону Альфредо

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА      

Каждое дерево имеет свои корни, каждая река - исток. "Возвращаются к корням своим деревья, и текут к своим истокам реки вспять", - сказал великий латышский поэт Ояр Вациетис. Народы вглядываются в колодец своего детства и тянутся к своим колыбелям. То и дело дают о себе знать разные притоки, питающие единую реку, омывающую жилы. В русском голосе звучит монгольская струна, в латышском - ливская песня.

      "Стихотворный цикл "Памятник дону Альфредо" рассказывает о своеобразном величии некоего толкователя эстонской литературы и фольклора, - пишет Улдис Берзиньш. - На тех персональных небесах, что я ношу у себя над головой, дон Альфред Кемпе в числе святых... Кемпе старался переложить на латышский язык все эстонские тексты, начиная с первых молитв; он верил, что оба народа на самом деле - один, только "глухота" и "немота" разделяют их: "эта" Видземе речи "той" Видземе не разумеет. Что мы, переводчики, делаем частично и постепенно, наш дон желал свершить сразу и целиком".

      Я пытался перевести этот цикл как своего рода мистерию, главную роль в которой исполняет сам Улдис: "Вижу - стоит (Альфред Кемпе) меж зенитом и пеклом, с пальцем во рту. Я ему памятник".

ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ

      Переступлю порог и охну: рвет боженька страницы моих тетрадок, немота бьет в небо, слепота в зрачок. Круг вертится, черт глину мнет, бог кружки бьет. Немало пожито: подарено и взято, немало спеть пришлось. А щепки уцелели: Отче наш... Остался на бобах, крест падает, грязь не издаст ни звука, лишь ветер лаской путает траву (черт в реку влез, камнями хрупает и все мурует, мурует стену, пузо гладит, вот и вырос Вавилон) теперь никто не вспомнит: мощный ствол березы, кривой, корявый, но еще не слог - и я там был, там по усам текло из колыбельки солнца, в том-то-перетом столетии я выучился складывать: Тыдаждьнамднесь (дай, жирный, сучковатый лист!) такое ж лето с богом на опушке: я рассчитал на пальцах, третий сын - ну да, мой боженька - он черту брат меньшой (космическое брюхо пучит, боль прибывает, стены в трещинах, орет и стонет черт, а Дух зацвел крапивой у забора) воробушек чай стреляный, но голыми руками не возьмешь (чу, полночь: соловеют соловьи, Брат встал на Брата, я в сиренях спрятался и жду: бог мимо над речною дымкой кометой звезды бить, луч вперехлест лучу - миг бытия желанный! сучьев треск, черт поскользнулся на своем поносе - ах, Господи! нет ни твоих следов, ни знаков в пойме Гауи). Quo vaditis, слова, рука немеет, язык устал, и точит червь листву. Все стихло: бог разгневан - на черта не глядит.

ВЕСНА

      По выдранным листкам бегу, четыре евангелиста следом, и нянечка, и директор школы, хватают за одежку, ножки ставят, в темном коридоре мы вскочили на шею сплетнику, она болталась в самой скользкой букве (букве Лам), Рамиз Равшан из Исфахана пишет, оказывается, другою буквой по сей день жнут женщины пшеницу (буквой Син). Я в суффиксах и префиксах укрылся (в значениях побочных - выручай, покров семантики!) Да, Библия нежнее у армян, она пленяет старыми цветами (те краски не поблекнут!), но письмена восстали на меня, дерется переплет и рвет рубашку, на пальцах кровь; зато в одном задрипанном изданье бесплодный, но сердечный литератор (из москвичей) желает мне добра. Разбужена весна, и бисмиллах! дорогу строят птицы, черт громоздит холмы. Как каждый год, коня седлает Тощий, а Жирный охает, но лезет на осла (их путь на небо!), уж Мальчик-с-Пальчик начал в дудку дуть, прошли большие Ноги, из Чрева в тучах лил кипящий дождь - дуй, дуй, пускай шатает зубья леса, хоть лето коротко, садись на царство, Дух, и проверяй лады!
      Теперь о муже смелом и о снежном поле: листе бумаги белом. Альфред Кемпе, день короток, зима бездонна. А где Январь? В тех первых "Отче наш". А где Февраль? Прошел, не начинавшись. Метель метет. Полшага уступи ей - все, чем ты жил, поглотит энтропия. Бог пашет землю, черт посевы топчет. Черт глину мнет, бог кружки бьет - и точка. Из кадки бытие на скатерть лезет, и скоро с языка вся кожа слезет. Нет выхода - мы смелому позволим врать, сплетничать и слушать ветер в поле, и перекладывать: из рук у бога кружки выхватывать и черту кладку рушить; и, с Братьями схлестнувшись, духом сдвинуть ту стену, что любому сломит спину. - Как всякий, кто со Смыслом будет спорить, он на своем веку хлебнет немало горя. Не испугавшись ни числа, ни знака, замерзнет в снежном поле, как собака. Но приходит время, и сегодня в сумерках мы все возвращаемся.

ИСКУССТВО ПЕРЕВОДА

Перо взял в руки Фредис пишет Слово Да и Нет кругом бумага
      и Да и Нет (постой Да или Нет?) одна бумага
      (вон у эстонцев есть словцо ни Да ни Нет а посередке вроде Да и в то же время Нет)
      Да или Нет в башке туман проклятая бумага
      (скорей чернила: Слово! я нашел ни Да ни Нет)
      есть только Да и Нет (так Да иль Нет?) бумага все бумага
      хохочет Нет трясет козлиной бороденкой береза сохнет брат не пришел с войны лиса сжирает гроздь дон Кемпе близко к сердцу
      да говорит бумага Да бушует брага в колосе хозяйка ставит магарыч хрячок визжит в сарае и рано будят петухи (есть тыща книг и всюду Да да Да)
      Да Да Нет и бумага.
      Ладонь потеет шелушится слово заика Кемпе ногти сгрыз а Вейнемейнен встал в дверях смеется.

  

ПЕСНИ И ПАДЕЖИ

По волне скольжу.
      На одной ноге башмак, на другой баркас.
      Подо мной салака, надо мной чайка.
      Море что пол вощеный.
      Тонул, бывало, от волос и чешуи вал зелен, солон, быстр, и крепко-крепко пето (на службе: мотивчик тот же самый, а падеж другой).
      Порядком стынул, лгал. Да, зелен, солон, быстр, да. В любом есть чуточку меня, во мне любого пропасть.
      Порядком пито, ругано.
      Над бочками ганзейскими без дна сплошная толща.
      (Там песни не в ходу, и падежи.
      Нем там каждый третий.)
      Который век с тебя не сводят глаз там парики на берегу, здесь сельди в бухте.
      И слишком мало пето. Задешево ложились в землю.
      (Зелен, солон и быстр.)


ДОН АЛЬФРЕДО ПРОЩАЕТСЯ С НЕЗАВЕРШЕННЫМ ТРУДОМ

      Ах, жить не живши, уж стареем, не спрашивая, видишь сам, как, что ни осень, то быстрее мелькают спицы колеса.
      Поют, дерутся, плачут семьи (и брат напрасно брата ждет), был год весенний, год осенний, и будет страшный зимний год.
      Ни привилегий, ни прощений, ныряет лампочка в патрон, а в круг со стен сигают тени: шут, черт и ветхий Кальдерон.
      Ай, слышу глазом, вижу кожей, кому вершки, кому горшки; на костылях бредет весть божья и волос валится с башки.

ДОН ФРЕДЕРИКО ЖАЛУЕТСЯ

      Дон Альфред переводит птичью речь на небесах, какое утро белое, не надо мыть носки и штопать рукавицы, во всем направит Дух и розы расцветут, и Фредис распевает хоралы в лютеранской церкви, но комом в горле непочатый край работы, в полночь медиумы станут звать к себе, ай, хоть на миг назад, к своим народам, к бумагам брошенным, без дела у меня астральные озябли руки, я заглянул в колодец, но успеть - успел немного, бумаги брошены, уже алеет сад, туман завесил устье, башни тлеют, ты меня узнал и успокоишь в каштане рыжем.
      (Дон Альфред мерещится осенним днем).

ШАГАМИ ВЕЛИКАНОВ

      Часы спешат шагами великанов. И в кучу родословные, минуты в кучу. И в кучу адреса. Пригубливает солнце полный кубок, год в двери ломится, кромсает семя землю... Но пред тем
      дух вырвется из хляби. Слышишь, дух по кладбищам, по лежбищам, просроченным календарям, конвертам невскрытым мутит воду. А, Фред Кемпе, ты что-то сделал? Да ничего! Подумать только: взять весь мир перетолмачить - ветку, кочку, птицу! Едва успел схватиться - сразу вечер. Что смеет дух? По силам ли ему побить число, смысл, сущность? И ты оправдан ли? И был ли ты любим? (Ведь это я как Санчо трушу тебе вослед?) И где застанет тебя эстонец: в том подъезде? в Валке? у антиквара имярек? в императиве? в комнате пустой? тут на погосте? ну, и в свой черед
      где я найду эстонца? на остановке трама? в девятнадцатом году? а может в Пятом? трудно
      и все труднее сойтись, и кучей все адреса и кучей родословные. Часы спешат шагами великанов (вдали от нефтяных пластов, зато вплотную к стрелкам - шуруй историю), и рвется дух наружу.


С ЖУРАВЛЯМИ

      Эй Фреди ты вернешься с журавлями (пусть филателисты и эсперантисты приходят рыболовы разводят пусть руками свидетельствуя) эй Фреди ты вернешься с журавлями (как странно но ведь так дух прея удобряет землю и если прошлый год был дух силен то следующему году зеленеть) эй Фреди возвращайся с журавлями (твой нищий дух ему покоя нет он искушаем но идет свидетельствуя) эй Фреди ты вернешься по весне (все фразы пляшут словно кочки под ногами но без костей язык и лив привязывает к твоему колену лодку пробуждайся дух исполнись жажды в декабре бунтуй и жги зарницы) безумный дон Альфредо с журавлями к нам вернись.

БЕГИ НА УЛИЦУ


      Брат трупный запах идет от скучных ты на улицу беги.
      (Дон Альфредо Кемпе по небу идет.)
      Все смотрят в стену в рот все ищут нет ли фиги они и есть те будущие что грядут за нами но ни рук ни ног у них а только туша в туше дырка берегись той прорвы на улицу беги.
      (Безумный Фредис Кемпе по небу идет.)
      Ни чешутся ни руки ни язык (все к черту! энтропия!) ничем их не уесть молчат угрюмо а ты чего расселся на улицу беги.
      (Сам Альфред Альберт Юрис Екаб Юлий Павел следом Кристап с ними Август Фрицис Кемпе по небу идет бряцают шпоры.)

Пер. с латышского С.Морейно



Сергей Морейно



Миф Улдиса Берзиньша

      Миф Улдиса Берзиньша - это миф об Улдисе Берзиньше. Гильгамеш, Ной, Геракл и даже Сизиф - вот, стало быть, его семья и, если хотите, родословная. В самом деле, налицо родовые признаки и наследственные черты: как Гильгамеш, он ищет вечное в повседневном, как Ной, готов принять на себя ответственность за род человеческий и прочую тварь, как Геракл, чистит авгиевы конюшни и борется с Диомедом. Что же касается Сизифа, классический пример того, сколь опасно перечить богам, имеет отношение к любому из нас.
      Сам Берзиньш - фигура, безусловно, достойная мифологии. Даже в его облике есть нечто героическое. Чего стоит одно "ш" в конце фамилии - у меня язык не поворачивается назвать его просто Берзинем, хотя мне и непонятны остальные Оярсы и Александрсы.
      Каждое дерево имеет корни, каждая река - исток. "Возвращаются к корням своим деревья, и текут к своим истокам реки вспять", - сказал великий латышский поэт Ояр Вациетис. Народы вглядываются в колодец своего детства и тянутся к своим колыбелям. То и дело дают о себе знать разные притоки, питающие единую реку, омывающую жилы. В русском голосе звучит монгольская струна, в латышском - ливская песня.
      Отдав надлежащую дань социальному протесту и любовным переживаниям, каждый поэт остается один на один с вопросом: "Кто я?" Он вынужден спускаться в бездонную скважину прошлого, пытаясь в царстве безликих теней обнаружить тайные нити, связующие его с праосновами, чтобы соткать из них свое собственное полотно, свою схему мифа. Вот слова Томаса Манна, "главного мифотворца" XX века: "В известном возрасте начинаешь постепенно терять вкус ко всему чисто индивидуальному и частному, к бюргерскому, то есть, житейскому и повседневному в самом широком смысле слова. Вместо этого на передний план выходит интерес к типичному, вечно человеческому, вечно повторяющемуся, вневременному, короче говоря - к области мифического".
      Нащупать свой путь, свою схему помогают знаки. Как известно, знаки бывают поощрительные и запретительные. Наши отношения с богами ухудшены до такой степени, что в их арсенале остались лишь запретительные знаки. Берзиньш, быть может, последний, кто сохранил интимные отношения с высшим началом. Его Бог сидит в классе за партой и подсказывает ему, стоящему у доски, решения своих же задачек. "Бог оговорился: на неопределенный срок мне улыбнулось бытие..."
      Поэтический тип Берзиньша - поэт-шаман. Он узнаваем и довольно распространен: Вейнемейнен, вызывающий песнями бури, Велемир Хлебников, повелевающий тучами. Если для Юриса Кунноса вопрос: "Кто ты?" - трансформировался в вопрос: "Откуда ты?", - то Берзиньш первым делом спрашивает "Как тебя зовут?" Он верит в магическую силу имени - раскрой код, и ты получишь власть над его носителем. Подобно иудею, надеющемуся изменить мир неукоснительным соблюдением заповедей, Берзиньш творит заклинания, полагаясь на свое умение называть вещи и явления. "Ибо ничего не знаю я о тебе, кроме одного твоего имени", - кажется, Улдису больше ничего и не нужно.
      По повадке в Берзиньше легко разглядеть мужа, собирающегося свершить невозможное, объять необъятное. Это роднит его с гениальным будетлянином, Председателем земного шара. Оба, создавая свой поэтический язык, опускаются на уровень словаря и поднимаются до вершин синтаксиса, за что читатель имеет обыкновение упрекать их в составлении кроссвордов. Но в остальном это совершенно разные люди. Берзиньше гораздо мягче и человечнее Хлебникова, он чисто по-человечески более ограничен и, в силу этого, органичен. То, что у Хлебникова кажется искусственным, у Берзиньша блистает, как жемчужина.
      Вспомним Иосифа Прекрасного. Одна из сильнейших сторон его натуры заключалась в способности встречать удары судьбы и принимать ее милости, практически не изменяясь внутренне. Цепь метаморфоз: раб-управитель-каторжник-министр не ведет его ни к гордыне, ни к потере чувства собственного достоинства. Умение в любом положении выбрать правильную ориентацию обеспечивалось, очевидно, превосходным вестибулярным аппаратом. У нынешних поколений аппарат этот, за явной рудиментарностью, почти не развит, так что приходится придерживаться одной, жестко фиксированной позиции.
      Возможностей, как водится, две: либо, гордо выпрямившись, созерцать этот мир с высоты своего человеческого духа, либо, встав на четвереньки и широко раскрыв глаза, вглядываться в него из своей человеческой глубины; то есть, "светлого", небесного человека и человека "темного", земного. Поэт, будучи "сиротой во вселенской семье" (Ю.Куннос), преданным братом, не способен одним махом разрубить узлы своей неполноценнсти и, какую бы позицию ни занимал, всегда уязвим по второй. Янис Рокпелнис избирает "светлую" позицию, Берзиньш явно "темен", и лишь Хлебникову удается парить между небом и землей.
      И еще одна история, еще один миф. Былина о Святогоре. Так силен богатырь, что не с кем ему силой помериться, не с кем слова перемолвить. Тяжко Святогору от своей силы, рад бы отдать половину, да некому. Ездит старый по Святым горам. Тут колеблется мать сыра земля... По складу души Берзиньш ближе к Илье Муромцу, защитнику вдовьему и сиротскому. Как хилая поросль к могучей березе, жмутся к нему и лив, и эст, и чуваш, и лейтис, и белорус (поэтизм). Но равного не сыскать. Вот и мается богатырь: "Настоящего черта нет, волка нет, медведя нет, иди, заяц, поборись со мной" (а хитрый заяц - ой, не последний зверь).
      И тут - трагедия. В поисках "точки приложения" добирается Святогор до "тяги земли". Тяга та лежит в заплечной суме пахаря. Схватив ее, богатырь по колено оказывается в сырой земельке. Пахарь же, мужичок-серячок, суму с плеча на плечо перебрасывал. Как видим, нелегко дается соединение двух начал, примирение земного с небесным, хотя результат - торчащая из земли глыба - фундаментален.

Из черной вырыт землицы.
Коса об меня тупится.
Господа ко мне подъезжали.
Камнем в поле лежал я.
Знает меня округа.
Вечность не прошла и полкруга.


      Главное, о чем заботится Премудрость Божья, - это соблюдение меры и пропорции. Илья вместе с глотком сильной воды получает глоток слабой; Иван, отсекая голову Чуду-юду, никогда не рубит дважды. Горе тому, кто нарушает благостную гармонию: избыток мощи, скорби, даже любви непосильным бременем ляжет на хрупкие плечи. ("...И на слабые плечи пророческий крест", - о соразмерность! Ты носил в себе ни много и ни мало скорби - ровно столько, чтобы сделать ее скорбью мира.)
      Дисгармония лишена иммунитета. Капля точит неподъемный камень, червь перегрызает черенок листа, уцелевшего во время урагана. Смерть Кащея - в ломкой иголке. Такова женская сущность Природы, ее ужас и прелесть. Искус соседствует с послухом, разврат с добродетелью. Боюсь, и гигант Берзиньш не избежал этой напасти. В последнее время его перо грешит какой-то вальяжностью, снисходительной небрежностью. Он анонсирует творческие планы в популярном журнале, попутно похлопывая читателя по плечу: "То ли еще будет!" Где робкая улыбка, где марсианские штаны?
      Теперь о переводах. Анна Ахматова однажды весьма кокетливо изрекла знаменитое: Когда б вы знали, из какого сора растут стихи..., заставив нас думать, что духовный хлеб произрастает из эмоционального навоза. Однако случайное нравственное возбуждение служит лишь толчком к выбросу энергии мужества и правдолюбия, как ничтожный флюс, спекаясь в огнеупорную корку, позволяет растапливать тугоплавкие металлы.
      Огромный процент "сора" вместе с кусками разбитой опоки, естественно, теряется при переводе. Не владея латвийским контекстом (как, впрочем, литовским, грузинским и т.д. - дружба народов!), русский читатель "с материка" вряд ли воспримет языческую символику, балтийскую мистику или боль и горечь былого существования "младшего брата", если все это не будет соответствующим образом адаптировано. Рассматривая переводы как попытку передать сегодняшнего Берзиньша сегодняшнему читателю, уподоблю их молоку: будучи выпито, оно может освежить; оставленное без употребления, оно прокисает.
      Другая проблема переводчика - ритм. Как скелет неотделим от плоти, так и ритм неотделим от облекающих его слов. Сколько ерунды написано об эквиритмичности перевода теми, кто забыл, что оживляют тело не кости, но мускулы. Я любил свой мучительный труд, эту кладку слов, скрепленных их собственным светом... Крепость кладки Тарковского, свинг Вациетиса, бормотание Берзиньша или Галчинского, мелодичность Гейне достигаются лишь за счет "внутреннего света". Забыл о нем переводчик Гейне, и получается примитивный русский дольник.
      Наконец, ритм определяется вышеупомянутым выбором позиции. У "светлого" Рокпелниса ритм - это музыка жизни, центральный персонаж его лирического театра. Ритм Берзиньша - фон, колебания почвы. Когда часы на церкви Св.Петра вызванивают "О чем Рига гудит", одни слышат колокол, другие - подземный гул, и только Господь Бог слышит все сразу. "Темный" гул вторичен по отношению к хаотическому потоку льющихся изо рта Берзиньша слов, что и дает мне право на несколько вольное с ним обращение.
      Вообще, к русским переводам Улдис относится свысока (в частности, к изумительным переводам Олги Петерсон), вне зависимости от их качества. Оно и понятно: надо поддерживать легенду. Прикоснувшись к его строчкам, ты должен испытать чувство, подобное тому, что испытал свидетель воскрешения Лазаря, дотронувшись до его одежды. Тем не менее, сам он широко и активно переводит всех - от турков до поляков. Видимо, высокой требовательностью к себе и объясняется высокомерие героя.
      Славяне и балты больны непонятной тоской по угро-финским корням, ощущением кровного родства и рокового непонимания. Пораженный своеобразным величием некоего толкователя эстонской литературы и фольклора, Улдис Берзиньш создал стихотворный цикл "Памятник дону Альфредо", рассказывающий на его примере об этой стороне собственной деятельности. "На тех персональных небесах, что я ношу у себя над головой, дон Альфред Кемпе в числе святых... Кемпе старался переложить на латышский язык все эстонские тексты, начиная с первых молитв; он верил, что оба народа на самом деле - один, только "глухота" и "немота" разделяют их: "эта" Видземе речи "той" Видземе не разумеет. Что мы, переводчики, делаем частично и постепенно, наш дон желал свершить сразу и целиком. Вижу - стоит меж зенитом и пеклом, с пальцем во рту. Я ему памятник".

Теперь о муже смелом и о снежном поле: листе бумаги белом. Альфред Кемпе, день короток, зима бездонна. А где Январь? В тех первых "Отче наш". А где Февраль? Прошел, не начинавшись. Метель метет. Полшага уступи ей - все, чем ты жил, поглотит энтропия. Бог пашет землю, черт посевы топчет. Черт глину мнет, бог кружки бьет - и точка. Из кадки бытие на скатерть лезет, и скоро с языка вся кожа слезет. Нет выхода - мы смелому позволим врать, сплетничать и слушать ветер в поле, и перекладывать: из рук у бога кружки выхватывать и черту кладку рушить; и, с Братьями схлестнувшись, духом сдвинуть ту стену, что любому сломит спину. - Как всякий, кто со Смыслом будет спорить, он на своем веку хлебнет немало горя. Не испугавшись ни числа, ни знака, замерзнет в снежном поле, как собака. Но приходит время, и сегодня в сумерках мы все возвращаемся.


(Последняя цитата взята из цикла - своего рода мистерии, главную роль в которой исполняет сам Улдис.)