Точно марку для конверта, снег лизнул изнанку неба
и приклеил к ней травинку, а к травинке без пальто
человека в детских ботах, про которого не треба
говорить, что он не виден. Потому что он никто.
Тем не менее любовник, неудавшийся папашка,
с жёлтым горлом никотина, в страшной азбуке зубов,
он во сне танцует женщин: вот он кружит замарашку
или трогает другую, обходя углы углов.
Он висит на фоне птицы, птицы грязной, в голубином
одеянье шелестящем, т.е. мухи, кабы не
клюв, который шелушится буду точным не хитином.
(Чем он станет шелушиться, если точным стать вполне?)
Если дьявол падший ангел, не живой, а насекомый,
если в теле гусеничном он, раздвоенный, ослеп
это значит, между прочим, я нашел пассаж искомый:
снег уральский, если честно, это просто падший хлеб.
А внизу сидит собака, тренируя сильный сфинктер.
Секс сухой вегетативный видит спящая пчела.
Человек висит на небе: те же боты, тот же свитер,
те же маленькие губы нежно судорога свела.
Снег летит вокруг вороны и бессонницы синицы.
Человек висит на небе и не может улететь.
У него белки из ваты? У него зрачки из ситца?
И, наверно, только брови не успели умереть?
Это папа мой, несчастный, и не мягкий, и не твёрдый.
Он висит на белом небе не стеклянный, а пустой,
сквозь него летают птицы, или снег летит потёртый,
выдавая за обновку невесомый мусор свой.
Шаг за шагом, год за годом мы натянем, как резину,
между нами расстоянье, выполняющее роль
то струны, а то пространства странной тётки Мнемозины,
без которой страх не танец, а берёзовая боль...
сам-то я не понимаю, что сие обозначает.
Тайны в тонкие затылки нам повадились дышать.
Что они бесчеловечны, потому что не случайны,
надо быстро догадаться, коль не пофартило знать.