Лариса БЕРЕЗОВЧУК

ПУТЬ "Z" ТРАМВАЕВ #12

серия стихотворений-проекций

      Нева, 2005, #8.

25.03.2000
"Вавилон"



К началу


    17 (оттуда: вечерняя злоба и нега)

            По дороге из госпиталя нужно было еще заехать на рынок, чтобы закупить на сегодня и завтра все необходимые для готовки продукты – еду теперь я должна была носить раз в день к обеду. Придя домой, рухнула спать. Последнее, что зафиксировало сознание, – это судорожное подергивание нижних конечностей, после чего наплыла темнота

        сна, сна просят уставшие
        от ударов немилосердных розг. Это –
        ставшие очевидными для зрения векторы
        – только вперед, смело вперед! – и – вот она
        – личина греха и его исток
        – тело.
        В его немощи, кратковременности – причина олимпиад.
        Но, также, и сад...
        Сад
        чистой
        радости. Мостик
        ладоней – дитя доверчиво руку тянет к могучей длани отца.
        Но старец знает: цепкая хватка сына – соломинка.
        Водоворот этой пучины и ее затянет
        в общем снопе.
        Но где же обмолоченное зерно?
        Оно кому досталось?
        Нет, жалость из последних сил упирается
        в разверзающуюся под ногами твердь
        не из-за грязных пасквилей о циклах природы... Ведь сеял
        дождь, омывающий робкие всходы, радуга
        соединяла цветом небо с землей, токи
        били из нее в уже налившейся зеленью безусый колосок,
        и летние молнии превращали стебель в напрягшийся
        мыслецелью отдачи висок, а тучи
        плакали от радости, видя,
        как золотятся на полях солдаты жизнетворной влаги
        – и все будет так, только так! Но потом
        – выгнивающая стерня.
        Эту жестокость засыплет холодный мел.
        Иллюзия снова возьмет в руки перо, чтобы
        начать очередной роман...
        Сюжет, как всегда, туманен – на бумаге
        судьбы людей и события от "аз" пишут...
        А нива под снегом дышит предчувствием новой весны
        – что ей до горя ушедшего года.

            Из госпиталя я уходила вечером. В сравнении со спертыми и характерными запахами эндокринологического отделения было приятно оказаться на свежем воздухе. Начинало смеркаться. Рабочие поливали из шлангов газоны, и недавно подстриженная трава отдавала вечеру аромат солнца, пропущенный через живую плоть. Я шагала по квадратным плиткам, стараясь не наступать на линии зеленых щеточек, прораставших между ними, и думала о бессилии слова перед самым главным, самым важным в жизни, которое, судя по всему, дано постичь лишь ощущениям. После ужина на всех скамейках в скверике, через который нужно было пройти, сидели больные старики-пенсионеры. Издалека было слышно, как они на советском языке ссорятся между собой из-за политики, решая судьбы Украины с Россией, а заодно и СССР. Какая в их возрасте может быть политика! Разве что мозги окончательно вымыты TV и газетами... Они дружно замолчали, уставившись на мои шорты и майку – юбку решила не надевать до тех пор, пока не спадет жара. Я была весьма удивлена, когда мои нижние конечности попали под обстрел фразами на том же советском языке из текстов раннего Пригова и Рубинштейна. Узнала – один к одному, и точно так же без дистанции, хотя старички, естественно, поносили теперь безнравственность нынешней молодежи. Какая в моем возрасте может быть молодежь и какая безнравственность! Лучше бы молча любовались многоцветием петуний на клумбах, радуясь, что вокруг благоухает маттиола и душистый табак, а не моча, как у диабетиков на одиннадцатом этаже. Или, головы запрокинув, вверх смотрели – на сосны: под ними же сидите, сколько каждому из вас осталось? Дышите, пока легкие работают. Так нет, вам даже сейчас нужны "значимость" и "отношение"! Что же получается? – язык для злобы, а ощущения для неги?

        Плоть, обнявшись со временем, "на три" вальсирует.


    18 (от колонки с емкостями)

            Ночью вообще отключили воду, а нужно было готовить и стирать. Ранним утром я не стала бегать по другим подъездам и с восьмилитровым бидоном и ведром пошла в дома частного сектора, которые при строительстве Мостицкого массива не снесли из-за того, что они стояли в овраге. Там должны были быть колонки или колодцы. Пришлось спуститься в самый низ, пока мне разрешили набирать воду во дворе ветхого домика. Нужно было сделать несколько утомительных на подъеме из оврага ходок, пока наполнились ванная и большой таз... От тяжелых емкостей болели плечи и руки. Но главная неприятность – в обнаружившейся вдруг слабости нижних конечностей. Я уже привыкла к их обычной цепкости и резвости, к иному ощущению рельефа поверхности, которое они давали при передвижении по городу – он стал вывернутым наизнанку: спуск для лапок был подъемом и наоборот, а горизонталь превращалась в провал вертикали, почти не чувствовался вес тела. Потому казалось, что они, не зная человеческой усталости, гораздо сильнее ног. Но, похоже, требовавшие прямостояния нагрузки, подобные тяжелым ведрам, нижним конечностям давались с трудом. По этой новой и немыслимой логике пространства и сил гравитации, которой я теперь обязана была подчиняться, при подъеме по лестнице, а затем по тропинке, задние конечности, двигаясь впереди тела, цеплялись за землю, опуская верхнюю часть туловища вниз. Они дрожали от слабости в суставах, подкашивались, не слушались приказов воли. Как ни странно, но здоровые человеческие ноги, вырабатывая автоматизмы передвижения, обладают большей свободой от земли – от ее невидимой

        власти назад – вниз – и
        разверзается тьмой ад внутри и снаружи:
        душа прорастает скользкими побегами
        желаний и целей, затем дерево
        похабно-злобной ухмылкой гомункула ветвями проткнет
        багровое небо с дырой черного солнца.
        В этом суть карнавала,
        и ошибся – а может, сознательно лгал – завязывая
        в тугой узел театра
        шнурки масок и плети, которыми человека время
        стегает, нежный любовник из Стратфорда,
        печали знания испугавшись.

            Первым делом я постирала шорты, и на солнцепеке балкона они мгновенно высохли, в отличие от маек. Потому пришлось навыпуск облачиться в необъятных размеров светло-розовую футболку. На ней впереди и сзади был выбит черным бросающийся в глаза текст на немецком языке весьма двусмысленного содержания. А кто в госпитале может знать эту идиоматику?

        Надев каску жары, июль взвел курки.


    19 (химеры полуденного зноя: черное солнце)

            Отец захандрил и, жалуяся на общее плохое самочувствие, требовал, чтобы его немедленно забрали домой. Я была у завотделением, которая объясняла подобное скверное состояние неправильным отношением к диабету в предыдущей больнице, где он лежал в неврологии. Отцу осталось принять еще три специфических капельницы, которые хоть как-то должны привести в норму водный баланс, чтобы убрать отеки. Его можно будет выписывать 12 июля, когда сделают контрольный анализ биохимии крови. Сразу после еды, забрав банки, я пошла на верхнюю остановку трамвая в сторону "стекляхи". Даже в густой тени старых грабов и акаций дышать было нечем – стоял самый разгар полуденного пекла. Но кофе все равно хотелось, и я зашла. За стойкой три престарелых бойца, один из которых был даже в пижаме, потягивали после больничного обеда из стаканов на десерт, судя по цвету жидкости и смачному покрякиванию, коньяк. Толстая, с блондинистым перманентом продавщица, стоявшая в буфете, похоже, меня узнала:
            – Ви звiдти? – движение головы в сторону госпиталя, на которое молча ответил мой утвердительный кивок – разговаривать не хотелось. – Там батько у вас? I погано? – угадывала она, имея, очевидно, большой опыт общения с посетителями заведения рядом, поскольку "стекляха" была единственным магазинчиком в квартале. – Ой, Боже, Боже! Хто знає, кому i як на роду написано, – запричитала скороговоркой она, – Оце таких волоцюг, як вони, нiчого не бере – нi фронт, нi радiацIя, нi перестройка: руки-ноги трясуться, а вони п'ють, та ще й блядок хочуть, – старички за стойкой в ответ на такую характеристику разразились довольным ржанием, ее подтверждая. Продавщица засуетилась у джезв и чайника с кипятком, а затем обернулась ко мне:
            – Жiночко, то вам тiльки кави? Ви б випили що-небудь – на вас же обличчя немає. Як у вас сил не стане, то хто за старими бiгать буде?
            – Куди його пить в таку спеку. А ще в трамваï задуха стисне.
            –То може холодного вина?
            – Нi, вина не можна – печайка вiд кислого натщесерце: поснiдала дуже рано, а потiм вже не мала змоги поïсти, дякую.
            –Жiночко, кажу вам, з такими синцями пiд очима треба чимось пiдтримати себе. Я вам зараз зроблю по своïй методi: кава, мед – свiженький, з батькiвськоï пасiки – цвєточний цього року, i доллю туди лiкеру: в мене є такий – вiн мiцнiший за коньяк. Вип'ïте чашку, i з душi вiдляже,
    – я кивнула согласно головой, и продавщица ушла в подсобку. Вышла она оттуда с огромной, наверное, поллитрового объема фаянсовой кружкой типа пиалы, разрисованной аляповатыми цветами. Вылил в нее две маленьких джезвы, помешала ложкой и поставила на стойку.
            – Скiльки з мене?
            – За двi кави. Решта – моï: ви ж не замовляли, адже так?
    – ее вопросительная интонация и улыбка были понимающими и горькими.
            – Спасибi вам велике. Я посиджу на вулицI, бо поки я оце вип'ю...
            – Iдiть, iдiть,
    – она согласно затрясла перманентом.
    Бросив пакет в траву, я устроилась на бревне. Варево было в меру горячим и действительно отменным по вкусу – густым, терпко-сладким, довольно крепким. Поставив кружку на асфальт, достала сигареты из черной сумочки на цепочке, которую я из-за постоянных пакетов в руках носила через плечо, и с удовольствием закурила. Но при этом мой взгляд автоматически следил за уходившей вдаль улицей, откуда должен был появиться трамвай #12. Когда я опять взялась за кружку, глаза в знойном мареве различили движущуюся точку. По мере того, как она приближалась, во мне закипала ярость и какая-то тупая неукротимая решимость. Трамвай ехал точно так же противоестественно, как и вчера утром. Но панического ужаса на этот раз не было. Когда он, скользя на передних колесах, приблизился к остановке, ненависть к нему – иррациональная и беспричинная – стала настолько сильной, что выключила напрочь мышление, подготовив тело к еще неведомому мне рефлекторному действию. Мне нужно было – во что бы то не стало – высмотреть, увидеть исток деформации пространства, который вносил в мою жизнь этот дьявольский маршрут #12. Вот трамвай снова тронулся. Сейчас вагон повернет на легкий спуск перпендикулярной улицы. Нижние конечности спружинили, и я с кружкой в руках побежала на ставший белым от невыносимо палившего солнца ее асфальт, неотрывно глядя на задние колеса. Как они могли на ровной поверхности задираться вверх, если при спуске ведут себя нормально? Трамвай набирал скорость. Все мое существо было сейчас подчинено одной цели: догнать и, поравнявшись с его корпусом, зафиксировать различия между движением передних и задних колес! Жарило в темя. Вокруг не было ни одного человека – все как будто попрятались от этого немилосердного зноя. Задыхаясь, я бежала за трамваем, вытянув вперед кружку с кофе, чтобы не пролить ее содержимое на светлую одежду. Красные цветочки рисунка плясали перед глазами. И вдруг я увидела себя почему-то сверху: в придурковатых коротких шортах, в болтающейся длинной футболке с неприличными надписями и с нелепой на ней вечерней сумочкой мчалась в безумии неизвестно отчего и куда немолодая женщина в темных очках, и ее черные сандалии на задних фалангах дробно шлепали по асфальту. А вагон удалялся. По дрожанию земли я ощущала, как он переполнен. Откуда же было взяться в нем людям, если в полдень в Пуще-Водице

        пусто станет, и молчание желанным не будет.
        Лишь видеть – выдать орден наличия.
        Уст осквернить жалобе не дано,
        хоть гордыми стремятся быть слова.
        Неужели бессмысленны странствия, если
        путь так краток?
        И кратер трубой обратно
        мелодии неистово-героических од
        затянет в чрево беззвучия.
        Зачем же тогда рождается вдохновенный рапсод?
        Если онемеет голос певца,
        то что стоят выброшенные на распродажу
        скрижали? Для тех, кто после,
        иероглифы – вещество памяти – могут только моргать
        непонятностью. Считайте время с конца! –
        от "три" к одному, хоть "два"
        – бесконечное "два" –
        середина – вечнолюбимая невеста –
        будет всегда носить
        фату фата морганы.
        И нет ценности
        в людях,
        странах,
        деяниях,
        в радости и страданиях,
        в мыслях, изъязвленных сомнениями,
        и утверждающей жизнь силе имен,
        если природа из мести
        душе, страждущей любви,
        – а она живет лишь тогда, когда любит –
        в кислоте бесчеловечно-жестоких законов
        растворяет эти гранулы смысла.

            Трамвай #12, доехав до поворота, по своему обыкновению исчез. В полном изнеможении я стояла, тяжело дыша, посреди проезжей части улицы. Горло саднило, и я поднесла кружку с кофе в лицу. А вот теперь мне стало страшно: заполнявшая ее наполовину жидкость была сияюще белой, сверкала, обжигая даже закрытые очками глаза. Подумалось: то, что было в кружке, зеркалом отражало солнце, палившее с без единого облачка неба. Но подняв голову, я увидела черный диск, подернутый легкой дрожью.

        Мормоны – всеядны без электролиза искупления.


    20 (между трамваями #12: неравенство туда и оттуда)

            Отхлебнув кофе, медленно пошла вверх – назад к бревну. Казалось, от жары и усталости ощущения полностью атрофировались, и работал только разум. Я начала рассматривать трамвайную колею: рельсы на обеих линиях одинаковые, проложены на одной высоте, одинаково плавно закругляются на повороте. Почему же вагоны, едущие туда, ведут себя нормально – сообразно логике трехмерного пространства и сил тяготения, а возвращаясь оттуда, начинают выделывать свои фокусы? Если бы это происходило в обоих направлениях, то имело бы смысл предъявлять претензии к своему рассудку и немедленно звонить доктору Гаррику, чтобы он посоветовал сильнейший транквилизатор. Почему трамвай #12, едущий от озер, на нижнем повороте скрывается из поля зрения, независимо от того, с какой точки я на него смотрю? Из-за прямоугольной планировки Пущи-Водицы трамвайная колея в направлении оттуда совпадала с графемой "Z", только с перпендикулярным, а не диагональным соединением двух параллельных улиц. Так размышляя, я почти дошла до поворота и увидела подъезжающий к остановке вагон. Сзади послышался шум – повернул на подъем трамвай туда, он быстро приближался, в то время, как встречный – оттуда – двинулся уже от остановки. Каким-то чувством – наверное, чувством длительности – до меня дошло, что поворачивать они будут одновременно. У меня своих проблем сейчас хватало. Я не желала больше испытывать этот мучительный ужас, связанный с трамваями #12, а потому, долго не думая, проскочила почти под колесами поднимающегося вагона и встала между линиями как раз на повороте. Развернувшись боком, начала ожидать, когда окажусь между двумя трамваями, поглядывая в обе стороны. Вагон, ехавший снизу, трезвонил так, что закладывало уши. В лобовом окне трамвая, надвигавшемся на меня сверху, виднелся вожатый, грозивший кулаком и произносивший, судя по мимике, что-то очень нехорошее. Вагоны почти поравнялись, и... Или я зажмурила от страха глаза, или был провал в сознании, но трамвай оттуда исчез и на этом повороте. Ясно виделись дачи, которые он должен был закрывать своим корпусом, на деревце краснели вишни, а в его тени сидела кошка, сладко почесывая задней лапкой ухо, ветер шевелил занавески в распахнутом черном проеме

        окна
        – этого входа в чужой жизнемир –
        нам не дано коснуться,
        чтобы захлопнуть створки и заколотить
        его. Только тайные звуки
        и знаки оттуда
        – горькие руды философов – копателей
        обезумевшей в гонках с реальностью истины –
        чувствуют руки –
        ослабевшие, тонкие, которым в бессилии не удержать
        даже хлеба. Лишь тогда начинают видеть,
        насколько эта неумолимая треба привычна
        – в остроконечности являя себя.
        Когда ковчежец тела
        на мели застрял, не сосны –
        ели поведут траурный хоровод,
        темно-зелеными в складках робронах.
        Суровые воины – кипарисы –
        выйдут в дозор, чтобы гвоздями пробить день, и
        тополя в серебристых саванах
        проколют копьями тел небо.
        А где-то грозят ему пирамиды
        – остриями, не дугами...
        Когда ломается жизнь,
        нас пугает обычно невидимый острый угол
        горя, соединяющего
        две реки,
        текущие на свободе параллельности.

            Стало понятно, что туда – к кольцу конечной остановки – трамваи #12 двигаются по реальному пространству, доступному нашим органам чувств. А вот оттуда – от конца – они едут по какому-то совершенно иному миру, живущему по своим – совсем другим законам. Оно, наверное, и правильно: на то и "Пуща" – пустота – там конец мира, а город – "Град" – центр явленности, наличия – здесь начало. И хотя этот маршрут был проложен киевлянами в XIX веке, топонимика его крайних точек гораздо древнее и точнее. А вот что стоит за ней?.. Воды?..

        Клич народа от моря до моря не откроет двери киоска.


    21 (зов вертикали)

            Утром меня разбудил звонок матушки. Она, похоже, изо всех сил стараясь не плакать, говорила, чтобы я взяла машину и приехала за ними в госпиталь: отец категорически не желал там больше оставаться. Со сна я никак не могла понять, что случилось, помня лишь о двух капельницах и контрольном анализе биохимии крови.
            – Сьогоднi ж недiля... В середу його можна пiд вечiр забрати додому, пiсля аналiзу.
            – Нi, приïжджай зараз, бо вiн не хоче бути в лiкарнi – зовсiм сказився.
            – Что там у вас происходит?
    – от поднявшегося во мне страха я вдруг перешла на русский. – Як це сказився?
            – Отак... Я дрIмала, а вiн вилiз з лiжка i вже дерся на пiдвiконня. Коли я – до нього, то вiн пiдняв лемент, що викинеться, якщо його негайно не заберуть додому. I що я йому не казала... Ти ж знаєш, який вiн дужий – ледь вклали. А у нього щось таке в головi зробилось, що i досi не заснуть не може пiсля уколу – все кричить, щоб ти приïхала.
            – Де ж я зараз знайду машину? – дiвчата в Таллiнi, а Вадiк ще спить,
    – я лихорадочно пыталась сообразить, кого из моих малочисленных друзей и знакомых, имеющих колеса, можно попросить поехать в Пущу и забрать отца. Будильник показывал без четверти девять.
            –Ти вийди на проспект Правди: там завжди вони стоять. Тiльки грошей вiзьми бiльше, бо треба буде заплатити туди i назад.
            – Додре, добре. Iди до батька i скажи, що я буду десь коло одинадцяти, нагадай, що я домовилась з аптекаркою про гемодiадез – заберу, а тодi приïду,
    – я прикидывала: в выходные дежурный по отделению врач появляется только в десять часов, и если он сумеет угомонить отца, чтобы тот пробыл в госпитале еще три дня, то мне целесообразно добираться в госпиталь все-таки на трамвае #12. Но внутренний взор все время восстанавливал жуткую сцену четверга. А в таком состоянии психикой руководят импульсы, неподвластные разуму и целесообразности выживания

        обессиленным "сегодня"
        не устоять под натиском неумолимого "завтра".
        Человек – акробат, и воля с дня рождения
        крутит здоровым телом сальто-мортале.
        Но если урок выучен, и
        гимназиум опустел, – для тебя начинает звучать
        величественно и непереносимо громко
        воющий зов вертикали.
        Отвес – ее клинок – подобен
        стали, всегда холодной, хоть мысли
        – рвутся, речи
        – горячечны, прикосновения
        – жарко хватают вещи, такие знакомые и дорогие.
        Но этот вопль спасает
        от вечной горизонтали
        – на самом деле круга,
        по которому незримо – цепочкой – замкнется
        невидимый глазу прах.
        А потому веще падение – не на землю – в дату –
        во владения времени – там ты сам
        себя судишь и сам
        себе Пантократор.
        Иначе – земля растворит раба. Достоверно
        знание ее кислоты
        – смрадной и черной...
        Но лучше один-единственный раз
        – и навсегда –
        полететь,
        понимая, что нет крыльев, и парашют не раскроется.
        Но только не быть холуем бессветия
        – там очень тихо,
        отсутствует место,
        от мёрзлости темнота сжалась в точку, и ты
        в самом ее сердце
        – один, один,
        а из тебя выливаются все воды мирового океана.
        Нет!
        Нет!

            Теперь не было горячей воды, и пришлось принимать неожиданно очень холодный душ. От этого не ощущалось нижних конечностей, хотя их взвинченность и активность давала о себе знать: они скользили по днищу ванной, и снизу по занавеске все время ударяли брызги – я еле стояла. Если нынешняя моя членистоногость – будь она неладна! – является материализацией интуиции, то, похоже, именно таким образом мне подсказывается, что отца придется забирать из госпиталя сегодня. Хорошо, что в кастрюльке остался вчерашний кофе: я его чуть подогрела, залпом выпила и, натянув шорты с футболкой, выбежала из дому.

        Предчувствие не способно будущее организовать в строфы.


    22 (это стоит немыслимо дорого)

            Несколько представителей частного извоза действительно стояло возле троллейбусной остановки на углу проспектов Правды и Свободы. Я подошла к последней – ближайшей ко мне – машине:
            – Мне в Пущу, в госпиталь – туда и обратно. Сколько это будет стоить? – шофер жестом указал мне на первый в их очереди автомобиль. Когда я подошла с тем же вопросом к мордастому его владельцу, он задумчиво покачал головой и, оттопырив нижнюю губу, как-то слишком значительно ответил:
            – За двадцять. За двадцять поïду в Пущу. Туди-назад по двадцять гривень.
            – Что-о?
    – от такой суммы у меня перехватило дыхание: в переводе на российские рубли это было около ста сорока тысяч, – Да это же безумие! Сущая обдираловка! От Нивок сюда – две гривни, а до Пущи от силы в два раза дальше. И вы столько просите, несмотря на то, что я беру машину туда и обратно?
            – А який дурень в Пущу поïде, дєвушка? Тiльки такi, як ви – самушедшi. Кому ця чортова Пуща треба? Туди просто так – не доберешся. Це тiльки трамваï #12 по прямiй через лiс жарять. А нашому живому брату – ого-го! – як треба попотiти на околицях. Там знаєте, яка дорога? Не те що машина розбиваïться, – тiло i мозок болять, поки на вибоïнах погепаєшся до отоï вашоï Пущi... Сорок гривень!
            – Не ви, так хтось iз них розумнiшим буде... Повезуть,
    – я повернулась в сторону стоявших сзади автомобилей.
            – Нє-ее... – с ухмылочкой, ехидно-елейным голосом протянул водитель, – I не ходiть, бо нiхто за меншi грошi в Пущу не поïде. Хлопцi! – он высунулся из окна на свою сторону, – Скiльки ви берете до Пущi? – Хоть вразнобой, но сумма в ответ прозвучала одна и та же. – А я перший на клiєнта.
            Я понимала, что любой ценой нужно было заставить отца долечиться в госпитале; что для моего скромного запаса денег такая немыслимая стоимость машины была непозволительной; что эти гривни еще пригодятся на лекарства и на еду, поскольку родители до пенсии сидели без копейки; что у меня есть еще около часа времени, чтобы отец, снова не впал в буйство, не выдержав ожидания. Но если его придется все-таки увозить, где я в Пуще найду машину? – там же все мертво днем. Нижние конечности просто вскидывали меня в решение, но верхняя часть тела налилась тяжестью: в нерешительности я топталась на месте.
            – Ну то що, поïдемо? – Водитель приглашающе открыл дверь. – На то i Пуща: все там завжди дуже дорого коштувало, тим паче, дорога...
            – До бicа iдiть з вашою Пущею!
    – в сердцах ругнулась я и, резко развернувшись, побежала к только что подошедшему троллейбусу. Значит, туда будет на трамвае. Оттуда – там что-нибудь

        предпринять уже ничего нельзя, если
        известность становится "где-нибудь" и "когда-нибудь".
        Как этот путь немыслимо и непостижимо
        краток! Возжигающийся день
        воскресенья
        теперь других наполнит надеждой.
        Император небрежно набросит на плечи пурпурный плащ.
        Плющ, что ли, посадить?
        Он – долговечный,
        стены зеленью цепко держит,
        чтобы не превращались
        – так быстро-быстро –
        в руины: растения
        человечнее и милосерднее памяти.
        Она поет.
        Поет простуженной глоткой северо-восточного ветра,
        до сих пор поет
        – триумфально и черно – быль
        под аккомпанемент пустомерных тимпанов
        слов. Это симпозиум
        проводят философы: их заставили
        стать стоиками.
        Ведь как иначе понять
        удары обезумевшего от страха сердца,
        хрипы изъязвленного таким ядовитым воздухом горла,
        костей фарфоровое истончение и щит
        – выпуклый щит на шее,
        инкрустированный изнутри
        невидимыми узорами лет – периодом
        полураспада. Мудрецов
        погрузили в сахарный сироп,
        чтоб сладко думалось...
        Киев! – его ты не хочешь пить.
        Город-гроб живых, изнеможденных цукатов!
        Декорация – кружева цветущих каштанов –
        амбициям нации исправно служит. Спешно
        подмажут, восстановят исторический зад столицы,
        а консервные в золоте банки
        постмодерном украсят ее новый фасад.
        Но радиацию с ликующим "Гей!"
        блином наколоть не сумеет тризуб – не вилка. И скверы,
        аллеи, бульвары, парки
        – сплошной культурологический "гай" –
        заполнены осчастливленным
        роем невежд. Как будто людей от невидимой глазом
        скверны цвет одежд
        – желтый и голубой –
        новой веры
        сумеет избавить и защитить. Бандурист,
        словно добрый и славный кот-баюн,
        усы в умилении распустил.
        Но где место изгоям,
        принявшим по полной мере,
        в этой новодержавной идиллии?
        То ли рай потерян для человека,
        то ли он затерялся в сплошном раю.

            Отец – странно маленький и странно тихий – лежал на койке, повернувшись в сторону двери. По взгляду было ясно, что все это время он, не отрываясь, на нее смотрел, ожидая моего прихода.
            – Машина приïхала? – он спрашивал голосом затравленного ребенка.
            – Зараз приïде: я домовилась, – это была ложь, но уговаривать отца остаться в госпитале теперь – после столь нескрываемо явленного – уже бесчеловечно. И бесполезно. – Тiльки водiя на розi треба перехопити, щоб показать, де ви будете сидiти. Збирайтесь. Одяг, посуд допомогти тобi скласти? – спросила я растерявшуюся матушку. Она, очевидно, ожидала, что я буду убеждать, наставлять, говорить что-то разумное и веское – лишь бы заставить отца долечиться. Ей – по понятным причинам – было страшно увозить его из госпиталя: здесь все-таки утешала надежда на суету врачей, хоть отсутствовал банальный корвалол на сестринском пункте, не говоря уже об остальных лекарствах.
            – Ну то одягайтесь, пакуйте речi потихеньку: водiй – така добра людина, вiн почекає, як треба...

        Пусть Днепр потечет вспять, только не половодье Пущи!


    23 (у излома трамвайной линии, или апофатика пути "Z")

            Не глядя по сторонам, я шагала в сторону "стекляхи" – на перекресток, где трамвайная линия поворачивала к озерам. Нижние конечности работали четко: их движения были размерено ритмичными, даже какими-то бравыми. В голову же занимало одно: как поймать машину. На улице – ни души. Я встала у излома трамвайной линии, понимая, что имеет резон останавливать автомобили, едущие в сторону города. А их не было. Их патологически не было, потому что изредка проезжающие мимо меня машины направлялись только дальше в Пущу – в ее глубину. Оттуда, казалось, не возвращается никто. Разум подсказывал, что как раз к полудню нормальные люди, желающие расслабиться на природе, не спеша соберутся; что по дороге они заедут в магазины и на рынки за снедью; что к этому времени прогреется земля и вода; что обратно они будут возвращаться только в сумерки, когда налетят комары. Но эти соображения не успокаивали, наоборот, нагнетали тревогу, я была близка уже к истерике, начав голосовать всем машинам подряд. А некоторые из них – едущие туда под гимны безумию рэпом – и так останавливались, реагируя на внешний вид: шорты, веселая футболка, очки, стрижка вполне могут заменить возраст, человека и ситуацию. Качки с бычьими шеями и выбритыми затылками, тормозя свои иномарки, не могли понять, почему я спрашиваю их, не возвратятся ли они в город, потому что очень нужно:
            –Зачем в город? Куда обратно? Девушка! Мы – в Пущу, на озера. Поехали с нами! Какой там класс сейчас! Поехали – не пожалеете! У нас холодильничек. А в холодильничке – знаете, что? Все! Водочка, водичка, даже шампанское. Коньячок тоже есть. Давайте! И закусь неслабая – красная рыбка, ветчинка, колбаска, помидорчики-огурчики, все такое. Ну, поехали?
    Когда возле меня остановилась третья машина, то, повторив просьбу и в ответ снова услышав зазывание в Пущу, я попросту сняла очки. У молодого мужчины мигом пропала улыбка, а мотор "форда" завывающе взревел. Так было несколько раз. Почему они все едут туда, только туда? У излома трамвайной линии я стояла уже больше часа и, холодея, представляла состояние отца. Вдруг из ворот дачи выехала невнятного светлого цвета старенькая "волга". Она направлялась в сторону города. Пожилой водитель, даже не заговорив о цене, прекратил мои растерянные, невнятные, наверное, объяснения, сразу согласившись отвезти отца с матушкой домой:
            – Та про що мова, шановна! У мене самого рокiв ciм тому батько лежав у цьому госпiталi. А тепер вже нема його... Звiсно пiдвезу. Сiдайте.
    Когда мы заехали во двор, родители уже как-то обреченно горбились на скамейке у входа. Хорошо, что в тени. Отец был в летнем костюме из льна, в темно-вишневой с кремовыми полосочками трикотажной рубашке-поло. Если бы одежда на нем не болталась, он ничем не напоминал бы того измученного страхом и страданием неизвестного мне человека, лежавшего на больничной койке. Водитель помог матушке уложить в багажник пакеты. Отец, опираясь на палочку, довольно бодро сам дошел до машины и устроился на заднем сидении. Поехали, наконец. Мы возвращались опять к перекрестку, и вдоль трамвайной линии машина начала плавно спускаться в ложбинку. Сидя рядом с водителем, я смотрела вперед. Дорога виделась отчетливо. Но по мере приближения к повороту, странное начало происходить с нижней частью моего тела: конечности ощущались как под натяжением. Подумалось, что попросту неудобно сижу. Сменила позу. Но натяжение все возрастало и возрастало, переходя в необычную, никогда ранее не испытываемую мною, боль – тупую, как будто что-то вырывают изнутри. Она усиливалась по мере спуска машины, доводя нижние конечности до судороги. Было такое чувство, что их тянут из меня по диагонали и вверх. Потом – рывком – вопреки движению машины – дернуло, и конечности исчезли. Я обездвиженным обрубком вжалась в сидение, не понимая, что происходит. Вдруг внизу и впереди – сравнительно недалеко – увидела невнятного светлого цвета "волгу" старой модели. Она не спеша ехала – так прямо-прямо – по улице Пущи-Водицы. В заднем стекле, хотя и не очень отчетливо, виднелись головы двух пассажиров. Наша же машина сдвигалась в сторону – вправо и вверх – от этого строгого перпендикуляра. Как такое возможно? Как я это могла видеть? Каким же должен быть поворот, если дорога, по которой мы возвращаемся из Пущи, образует острый

        угол – немыслимо отклоняется
        через материю тела,
        вещей-амулетов,
        сострадающих в плаче растений,
        беспомощных слов утешения,
        памятников и строений,
        векторов последних трасс – необратимых, как течения рек,
        слепящих прожекторов пытки правдой,
        тоски, когда выть от безысходности надо,
        глаз, застывших от ужаса,
        рук, дрожащих в последней ласке,
        драгоценной камеи лица
        и-и-ииииии –
        всего остального, которое мы называем "временем жить".
        Задавать вопросы – почему и за что
        каждому причитается только, в конечном итоге,
        такая награда, – бессмысленно:
        ответ отсутствует.
        Ибо при жизни нам не дано познать
        это проклятие неизбежности
        – апофатику пути "Z".

            – Якби ви, моï рiдненькi, знали, яка для мене радicть повертатись з цiï клятоï Пущi додому! – Рука отца легла мне на плечо. Она была такая легкая. И хлынули воды. Жарко как: из-под очков беззвучно стекали ручейки.
            – От i добре.


послесловие

            В конце сентября я возвратилась в Петербург с данными анализов за многие годы. Консультации моих друзей со специалистами-эндокринологами восстановили окончательную картину происшедшего. У отца была генетичеcкая предрасположенность к диабету, слабые признаки которого обнаружились еще в 1985 году. Но ни в одной из больниц, где он лежал, на это не обратили внимания, и диета не соблюдалась. Кроме того, диабет второго типа был усугублен фактором повышенного радиационного фона, который у киевлян мог изменять стандартную симптоматику этого заболевания. Когда же, помимо всех прочих недугов – а их у отца было более чем достаточно – показатели сахара в крови резко поползли вверх, то начальная доза инсулина – 180 единиц, которую назначили в мае 1997 года, превышала допустимую в десять раз: по халатности врачи киевской Больницы ученых дописали лишний ноль. Только тогда, когда инъекции инсулина были снижены до 18 единиц в сутки, у отца прекратились ежедневные гипогликемические комы. В результате этой трагической небрежности в организме начался необратимый распад белковых фракций. А он скоротечен и сопровождается неизмеримыми страданиями. Но наркотики не прописывали, так как отсутствовал онкологический диагноз. Все происходило при полном сохранении сознания, патологически изменявшегося и отключавшегося по мере поражения распадом коры головного мозга. Я приехала в Киев месяц спустя после начала этого процесса.
            Утром 13 августа отца не стало. Его застывающее на кровати тело, изломанное болью в последней схватке за жизнь, соответствовало графеме "Z".


          2 февраля – 19 мая 1998 года
          Санкт-Петербург



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Лариса Березовчук

Copyright © 2000 Лариса Березовчук
Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru