Марк ФРЕЙДКИН

ИСКУССТВО ПЕРВОГО ПАСА


         



    К началу

            Однажды известный переводчик и большой знаток буквально всего на свете Х., к которому я должен был заехать не помню уж по каким литературным делам, объяснял мне по телефону, как лучше и быстрей добраться до его дома. Х., повторяю, человек, обладающий невероятной эрудицией и феноменальной памятью - как фактологической, так и ассоциативной, - и поскольку речь в данном случае шла о некоем перемещении в пространстве, то уже в первой фразе он весьма к месту упомянул Ксенофонта, а на протяжении дальнейшего повествования, растянувшегося не меньше, чем минут на сорок, в тексте спорадически возникали имена Моисея, Колумба, Радищева, Васко да Гамы и фигурировали поиски святого Грааля, "Хождение за три моря", "Паломничество Чайльд Гарольда", "Путешествие в Арзрум", "Фрегат Паллада", раннее стихотворение Бродского "Пилигримы", русская народная сказка "Пойди туда, не знаю куда", романс "Я ехала домой", детская песенка на стихи, кажется, Михалкова "Мы едем, едем, едем в далекие края", а также целый ряд других, неизвестных мне, произведений и авторов. Кроме того, в небольших лирических отступлениях (как бы на полях своих путевых заметок) Х. довольно подробно описал быт, нравы и достопримечательности примерно десятка городов России и Европы, где ему довелось живать или только бывать проездом, а также вспомнил точные адреса и наиболее существенные особенности своих прежних мест обитания в Москве, в красочных деталях поведав о характерах и привычках многих из тех, с кем ему приходилось когда-либо делить кров. При этом он настолько отвлекся от самого предмета нашего разговора, что если бы я ему не напомнил, то, по всей видимости, так и не узнал бы, как до него доехать, что, кстати говоря, оказалось совсем не сложно. Хуже было другое: приехав по указанному адресу, ни Х., ни кого-либо из членов его семьи я дома не застал. Как выяснилось позже, через десять минут после разговора со мной они все уехали за город, о чем Х., увлекшись литературной и географической стороной вопроса, совершенно забыл меня предупредить.
            Похожий случай произошел со мной лет двадцать пять назад, когда в те голодные юные годы я подрабатывал в разных журналах всякими мелкими статейками и интервью. И вот как-то раз в редакции журнала "Искусство кино" мне поручили встретиться со знаменитой киноактрисой Z. и выяснить у нее, в каких фильмах она собирается сниматься в будущем году. У них там готовилось что-то вроде новогодней анкеты, праздничный номер как всегда горел и мне, начинающему и неопытному журналисту, доверили такое ответственное задание. Подловив актрису в проходной "Мосфильма", я скромно представился и совершенно, как я полагал, недвусмысленно объяснил, что мне от нее нужно. Мельком взглянув на меня, Z. к моему несказанному удивлению сказала, что мое имя ей хорошо знакомо - она читала мои статьи и книги (хотя я в те годы еще даже не написал, не говоря уж о публикации, ни одной книги, а журнальную халтуру подписывал только всякими идиотскими псевдонимами, для которых выработал такую схему: имя должно было непременно состоять из пяти букв, а фамилия - из шести и при этом обязательно быть "животного" происхождения: Игорь Козлов, Вадим Зайцев, Павел Волков, Семен Бобров и т.д.) - но сейчас она ответить мне не может. Ей нужно как следует подготовиться, и поэтому мне лучше завтра с утра зайти к ней домой. Должен признаться, что от неожиданности мои мысли сперва заработали не в том направлении, и, собираясь к ней назавтра, я уже рисовал в своем воспаленном юношеском воображении не только интервью. Мои опасения начали было подтверждаться, когда обнаружилось, что Z. живет в своей довольно, впрочем, скромной квартире совершенно одна. Но, как вскоре выяснилось, у знаменитой актрисы (которая, как я потом прикинул, уже готовилась отмечать свое пятидесятилетие) на уме было совсем другое. Плотно и очень вкусно меня накормив, что по тем временам было для автора этих строк весьма и весьма актуальным, она уселась поудобней и начала обстоятельно рассказывать мне - совершенно чужому, постороннему и вдобавок очень молодому тогда человеку, с которым к тому же она разговаривала практически первый и последний раз в жизни, - свою подробнейшую биографию чуть ли не с самого дня появления на свет. Тут было все, что должно быть в классической биографии советской кинозвезды: и трудное провинциальное военное детство, и еще более трудная провинциальная послевоенная юность, и отнюдь не платоническая связь со школьным учителем (кажется, физики), который оказался таким подлецом, и традиционные мытарства чистой помыслами провинциальной девушки в развратной столице, и первая роль, и первый настоящий успех (что совпало), и первый режиссер, который оказался еще большим подлецом, и известный сценарист, который оказался таким невероятным подлецом, что просто нет никаких слов, и роман, брак, развод и раздел имущества и квартиры с первым мужем - тоже, между прочим, впоследствии знаменитым киноактером и самым большим подлецом из всех... У меня не повернулся язык спросить, для чего она мне все это рассказывает, и, просидев у нее целый день (и еще дважды очень калорийно перекусив), я ушел, так в результате и не узнав о творческих планах актрисы Z. на будущий год.
            Был в моей практике и еще один аналогичный эпизод. Как известно, Венедикт Ерофеев со своей женой Галей часто и подолгу жили на даче академика Делонэ в Абрамцево (трудно описать чувство, возникающее, когда в одной фразе упоминаешь трех людей, с которыми был знаком, и вдруг осознаешь, что никого из них сейчас уже нет в живых). В свое время - до той злополучной истории с психическим заболеванием Гали - нередко случалось бывать там и мне. Помнится, я даже написал тогда об этом довольно неплохие стихи, посвященные, разумеется, Вене:

        И темно, и неприбранно. В комнате пахнет болотом.
        Дачной сыростью полнится дом и скрипит, как по нотам.
        Сонно двери поют, и под шелест дождя затяжного,
        Словно дачные сумерки - сонные сумерки слова.
        На столах и на полках - свидетели мнительной спячки
        Обгорелые книги разбросаны и обгорелые спички.
        Полусмятые страхи проходят сквозь ночь вереницей,
        Чтоб под утро уснуть над ее обгорелой страницей.
        И грядущего нет. И в потемках чужих словопрений
        Только горечь умеет себе не искать объяснений.
        Остается молчать, говорить и в погоне за жизнью безликой
        Улыбаться в дверях, уходя под дождем за черникой.

            И вот, когда я приехал туда в самый первый раз, там собралась небольшая, но веселая компания, за ужином было изрядно выпито, говорено и даже, кажется, пето, так что до отведенной мне койки где-то на втором этаже я добрался только часам к пяти утра и, естественно, сразу заснул, как убитый. А ровно в 6.30 в мою комнату бодрой походкой вошел хозяин дачи (разумеется, не участвовавший в затянувшемся ужине) и не допускающим возражений тоном заявил: "Вставайте, молодой человек (я действительно был тогда довольно молод, но полагаю, что дедушка Делонэ - как мы его звали, конечно же, заглазно - вполне имел основания так обратиться и к людям вдвое меня старшим - ему было в то время уже сильно за 90)! Сейчас я расскажу вам про свою жизнь с самого начала до самого конца". Впрочем, начал он даже не с себя, а со своего дальнего предка - аристократа королевских кровей и последнего коменданта Бастилии, который, подобно многим роялистам, был вынужден бежать от революции в Россию, где и обосновался навсегда, прозорливо распознав ненадежность и недолговечность Реставрации.
            Дедушка Делонэ не отпускал меня до самого вечера. Несколько раз в комнату забегала Галя, принося Борису Николаевичу какие-то лекарства и приглашая нас сначала завтракать, а потом обедать, на что Борис Николаевич доброжелательно, но с некоторой досадой отрываясь от повествования, отвечал, что он еще не проголодался, а секрет его долголетия заключается как раз в том, что он ест только тогда, когда испытывает чувство голода. С раскалывающейся головой и мучаясь невысказанным, но от этого не менее мучительным желанием похмелиться, я выслушал до конца неторопливый и детальный рассказ о жизни академика Делонэ - не только блестящего ученого-математика и первого в России альпиниста и дельтапланериста, но и действительно выдающегося и совершенно незаурядного по всем показателям человека, - рассказ, из которого я, к сожалению, очень мало что запомнил и в котором яркими перлами сверкали неожиданные и порой крайне нелицеприятные характеристики обоих Вавиловых, обоих Капиц, Александрова, Шафаревича, Ландау, Сахарова, а также пренебрежительные, но при этом довольно добродушные и снисходительные отзывы о руководителях партии и правительства (так, Ленина Борис Николаевич, считавший лишний вес одним из самых непростительных человеческих недостатков и между делом строго попенявший мне за явное наличие оного, называл "этот злой толстячок", Сталина - "этот грубый толстячок", Хрущева - "этот глупый толстячок", а Брежнева - "этот слюнявый толстячок"). Однако сильней всего мне запали в память воспоминания Бориса Николаевича о том, как в Киеве во время гражданской войны его сажали в одну и ту же тюрьму и в чуть ли не в одну и ту же камеру при каждой новой смене власти, а при большевиках уже было повели из этой камеры на расстрел, но, к счастью, начальником расстрельной команды оказался его бывший студент или что-то в этом роде.
            Не помню сейчас, каким образом мне удалось это остановить. Кажется, я, набравшись смелости, отпросился по нужде, а когда вернулся в комнату, Бориса Николаевича там уже не было. Но самое странное, что в мои последующие приезды в Абрамцево дедушка Делонэ не сказал со мной больше ни единого слова и, по-моему, вообще меня не узнавал.

            Немногочисленные, но верные поклонники моего творчества уже который год нетерпеливо ждут от меня чего-то вроде мемуаров о моей книготорговой и издательской деятельности. Их (поклонников), конечно, можно понять - после моих "Воспоминаний еврея-грузчика", "Воспоминания книгоиздателя и книготорговца", можно сказать, напрашиваются сами собой, тем более что произведение с аналогичным названием, есть, кажется, у Оруэлла. Но, по всей видимости, этим ожиданиям не суждено сбыться. Разумеется, книготорговая деятельность как предмет для описания не лучше и не хуже чего бы то ни было другого, однако дело в том, что я, как бы это ни показалось странным (ведь если не слишком обольщаться на свой счет, то именно книжная торговля, а не что-то иное, принесла мне мое нынешнее респектабельное положение и имя в литературных кругах), в глубине души стыжусь своих успехов на этом хотя внешне и облагороженном, но, что ни говори, коммерческом поприще. Стыжусь даже не из-за рудиментов советских представлений о нечистоплотности любой коммерческой деятельности, а из-за того, что эта деятельность, как ни крути, и вправду во многом не слишком чистоплотна и уж, во всяком случае, ею, по моему глубокому убеждению, в котором я вовсе не оригинален, не пристало заниматься артисту. Что ни говори, есть во всем этом какая-то внутренняя антисанитария и откровенная душевредность. И хотя я по мере сил старался вести свои дела так, что среди коллег заслуженно считался эталоном деловой порядочности, есть в этой работе некоторые нюансы, которые мне претят и о которых я бы ни за что не хотел рассказывать людям, чьим мнением о себе дорожу, - и, в первую очередь, конечно, своим глубокоуважаемым читателям. Собственно, эти нюансы не столько даже напрямую связаны с коммерческими и сугубо меркантильными аспектами (хотя и они, безусловно, имеют место), сколько вообще с общественным характером подобной деятельности. Опасаюсь, что человек, ведущий публичный образ жизни, в принципе не в состоянии оставаться безупречным перед самим собой. Поневоле приходится кому-то врать, в ком-то заискивать, от кого-то отделываться, с кем-то быть нелюбезным и даже жестким, о ком-то говорить за глаза то, чего не говоришь в лицо, и наоборот, встречаться и даже искать встреч с тем, с кем встречаться совершенно не хочется, разыгрывать дешевые спектакли в налоговой инспекции и других фискальных учреждениях, и так далее. Разумеется, и в частной жизни похожие ситуации иной раз возникают, но, как правило, у большинства людей это все-таки не становится образом жизни...
            Есть тут и еще один не слишком приятный для меня момент. Дело в том, что, состоя большую часть своей сознательной жизни в ранге малоизвестного литератора и чуть более известного переводчика, я до относительно недавнего времени и помыслить не мог, что в диалоге поэта и книгопродавца буду когда-нибудь выступать от лица не первого, а второго из действующих лиц. Если бы еще лет шесть назад мне кто-нибудь сказал, что я когда-либо начну заниматься торговлей (в любой ее разновидности), я бы не плюнул ему в морду только по редкой сдержанности своего характера. И даже сейчас, после нескольких лет весьма успешной деятельности на посту директора книжной лавки "19 октября", книготорговля и книгоиздательство представляются мне занятиями отчасти низменными и уж во всяком случае недостойными моего высокого предназначения. В глубине души я продолжаю оставаться "по ту сторону баррикад" и до сих пор не могу смириться с прочно устоявшимся в нашем мире положением вещей, когда книгоиздатель и в еще большей степени книгопродавец, не побоюсь этого слова, буквально паразитируют на каторжном труде писателя. Ведь вдохновенный автор, который бессонными ночами ковал на лире свое гениальное творение, получает ничтожную (в лучших и крайне редких случаях - процентов 10-12) часть той прибыли, которую загребает алчный книгоиздатель, осуществивший всего-навсего вполне рукотворное (и зачастую крайне убогое и безвкусное) полиграфическое воплощение этого шедевра. Что же тогда говорить об еще более алчных книгопродавце или перекупщике, которые, вообще никаким боком не участвуя в процессе создания книги, накручивают иной раз по 100% от отпускной издательской цены? Конечно, можно возразить, что, мол, издатель и продавец рискуют, вкладывают деньги (ведь бывает - и мне ли как издателю, превратившему убыточность своей продукции в своего рода profession de foi, этого не знать! - что издание приносит отнюдь не прибыль, а нечто диаметрально противоположное). Но, во-первых, такой жлобский подход мне никогда не нравился, а во-вторых, даже он не всегда верен - я, например, умудрился открыть и издательство, и книжный магазин, не вложив в это богоугодное дело ни копейки собственных денег, ввиду полного отсутствия таковых.
            (Кстати уж, признаюсь в скобках: мне от всей души хочется надеяться, что никогда и ни перед кем я больше не буду выглядеть таким безнадежным идиотом и невеждой, как в те незабываемые дни, когда я ходил по московским типографиям и, с присущей мне солидностью представляясь директором нового издательства, пытался разместить свой первый заказ - книгу стихов Ольги Седаковой. Я не имел в то время даже самых элементарных понятий о полиграфии - признаться, и сейчас мои представления об этом непростом деле имеют, мягко говоря, достаточно поверхностный характер. При упоминании таких терминов, как квадраты, кегли и гарнитуры, у меня возникали ассоциации, даже близко не относящиеся к типографскому делу, и каждый мой разговор с производственниками о технологических деталях издания превращался в "объяснение в любви глухонемых", крайне мучительное для обеих сторон. Покупать бумагу для книги я почему-то поехал в Питер, и там, в какой-то до крайности грязной и заплеванной конторе на задворках Петроградской стороны меня, естественно, обманули, обсчитали, обвесили - с таким лохом просто грех было поступить иначе - и вдобавок отправили с бумагой в Москву на открытой машине. Причем перед самым выездом из Питера я забежал на переговорный пункт позвонить друзьям, чтобы рассказать им о своей удачной покупке, и на радостях забыл в телефонной кабинке бумажник со всеми документами и оставшимися деньгами - к счастью, последних в нем было уже немного. Разумеется, не успел я доехать до Новгорода, где, кстати, и обнаружилась пропажа, как начался проливной дождь, который, не переставая ни на минуту, сопровождал меня до самого конца этого увлекательного путешествия. Во что превратилась моя бумага - между прочим, светлогорский офсет #1, - лучше не вспоминать...)
            Но это, как говорится, к слову. А теперь представьте себе, что, пройдя полную трудов и лишений земную жизнь так примерно на три четверти (или, если мой некогда могучий, а сейчас подорванный различными неизлечимыми хроническими заболеваниями организм протянет больше, то от силы на две трети), я, со всеми своими возвышенными амбициями и аристократическими замашками, оказываюсь вполне благополучным и отчасти даже процветающим торговцем - и это сегодня, когда многие мои собратья по цеху бедствуют и буквально не знают, как снискать хлеб насущный. И это я, с юношеских лет твердо рассчитывавший "умереть под забором, как пес" и примерявший на себя бездомность и гордую нищету если не Вийона, то, по крайней мере, Мандельштама... Увольте, господа, - какие уж тут могут быть воспоминания! Тут впору покаянные письма писать и объяснительные записки - простите, мол, ребята, что так вышло, я не хотел, все как-то само собой получилось, а теперь - куда денешься...

            Эту дурацкую историю хочется начать с какой-нибудь банальности. Мол, время идет, жизнь проходит, "что час, то короче к могиле наш путь", а мы, сукины дети, вместо того чтобы устремить свои остатние помыслы к высокому, все никак не покончим с нашими земными дрязгами, все пытаемся что-то такое понять, выяснить отношения, свести счеты, разобраться, кто прав, кто виноват. Хотя что теперь разбираться, когда поезд, как говорится, уже давно ушел и исправить, к сожалению, ничего нельзя, даже если задним числом и расставить все точки над "и". А в нашем клиническом случае, то бишь во всем этом бездарном сюжете с Вэлом, если, не дай бог, и удастся расставить какие-нибудь точки, то тогда уж точно ничего хорошего не получится, причем, мне кажется, Вэл понимал это с самого начала и главным образом потому (хотя, безусловно, были и другие, менее возвышенные причины) всегда темнил и избегал объяснений. И даже теперь, когда у них с Костей вроде бы снова что-то наладилось - не так, конечно, как в прежние годы, но все-таки хоть что-то, - никаких слов о происшедшем, сколько я знаю, между ними сказано не было, да и не могло быть сказано. Костя в таких делах всегда мудрей меня - он брюхом чует, когда чего надо говорить, а когда не надо, а надо, наоборот, сделать вид, будто ничего не было. А у меня так не выходит.
            Но все это, повторяю, теперь уже не важно и представляет, как говорится, сугубо академический интерес. А в грубой, так сказать, эмпирике вот уже больше десяти лет как Вэла по сути дела нет в моей жизни и я вполне привык за эти годы обходиться без него, как, наверно, и он привык обходиться без меня, хотя на протяжении тех почти десяти лет, которые предшествовали этим десяти годам, нам было довольно трудно обходиться друг без друга и мы не предполагали (во всяком случае, я), что когда-нибудь нам придется привыкать к нынешнему положению вещей. Но это как раз нормально - то, что мы привыкли. Странно другое - мне до сих пор кажется, будто бы та ссора (хотя, собственно, никакой ссоры в традиционном понимании этого слова не было и в помине) произошла совсем недавно. И вообще, вся эта история почему-то до сих пор актуальна для меня. Хотя, наверно, и здесь ничего странного нет. Я давно заметил, что время имеет скверную привычку расслаиваться, и если для остальной моей жизни оно продолжало идти своим чередом, то для моих отношений с Вэлом, оно остановилось где-то десять лет назад, поздней осенью 1986 года, куда я сейчас неизвестно зачем попытаюсь вернуться. Если, конечно, получится, в чем я совершенно не уверен.
            Мне, разумеется, случалось и прежде расходиться с людьми и даже порой с довольно близкими друзьями, причем надо с грустью признаться, что за последние годы таких печальных расставаний становится у меня все больше. Но это, как правило, получалось само собой - не было никаких взаимных упреков, обвинений и заявлений типа "я с тобой больше не вожусь". В большинстве случаев не было даже четко сформулированного решения, дескать, все, шабаш, с завтрашнего дня Вася мне больше не друг. Просто в силу различных причин исчезало то, что когда-то связывало нас, и по обоюдному и, как правило, молчаливому согласию отношения постепенно прекращались. Я вообще до смерти не люблю всяких сцен, выяснения отношений и демонстративных поступков. Такие вещи меня ужасно угнетают даже вчуже. Уж если до этого дошло, то лучше, что называется, разойтись по-хорошему, не оскверняя, как говорится, память о прошлой дружбе разными скандалами, склоками и взаимными обидами.
            Трудно сказать, что тогда Вэлу ударило в голову. Мы чуть мозги не вывихнули, размышляя на эту тему, но так ничего и не придумали. Собственно, все наши предположения и домыслы сводились ко всевозможным вариациям на одну и ту же тему: мы с Костей (вместе или каждый в отдельности) где-то что-то ляпнули неуважительное по поводу его отношений с Наташей, к каковой теме Вэл всегда относился чрезвычайно болезненно и, насколько я знаю, только наедине со мной позволял себе иногда отвести душу и поговорить о своем мучительном романе. Для всех же остальных эта тема была строжайшим табу. Но если Костя и мог где-то по пьяной лавочке что-нибудь брякнуть, то я-то уж точно никогда бы себе этого не позволил. Во-первых, я, как всем известно, никогда не пьянею до такого состояния, когда могу сказать или сделать что-то такое, чего не сделал или не сказал бы в трезвом виде, во-вторых, будучи единственным, можно сказать, конфидентом Вэла, я хорошо понимал в этой связи всю полноту своей ответственности и, в-третьих, я, в конце концов, просто знаю, что этого не делал.
            Хотя, конечно, роман Вэла в нашей компании обсуждался широко и регулярно, и смешно предполагать, что Вэл об этом не догадывался. Впрочем, эти обсуждения (естественно, заглазные) были, как правило, вполне доброжелательными и корректными, а если, опять же по пьяному делу, Андрей Григорьевич или тот же Костя и допускали что-нибудь нелицеприятное, то уж кто-кто, а Вэл должен был знать этому цену. Но даже если Вэла все-таки обидело именно это, то непонятно, почему тогда он разорвал отношения только с Костей и со мной, тем более что я, повторяю, вообще, здесь был ни сном, ни духом? Может быть, потому что мы с Костей были самыми близкими его друзьями, и он не мог простить нам, то, что прощал другим? Впрочем, и со всеми другими Вэл сейчас уже практически разошелся...
            Но самое дурацкое и неприятное во всем этом деле было то, что сам Вэл категорически отказывался обнародовать причину своей обиды. Я несколько раз пытался объясниться с ним, но без малейшего успеха. Вэл уперся и твердил, что не желает об этом говорить, и после двух-трех попыток я тоже перестал настаивать - в конце концов, не хочет - не надо, чего я буду лезть к нему душу. Но, конечно, это задевало. Что может быть глупей ситуации, когда человеку ни с того, ни с сего заявляют: я на тебя обижен, а за что - догадайся сам? Это, собственно, и было неприятней всего. Исходя из моего поистине огромного опыта дружеских отношений, я абсолютно убежден, что в основе подавляющего большинства всяких размолвок и ссор лежит какая-нибудь глупость или недоразумение. Кто-то что-то не так сказал, кто-то что-то не так понял, кто-то что-то кому-то не так передал - и пошло-поехало. Казалось бы, чего проще? Спокойно встретиться, поговорить, разобраться что и как, сказать: "Петя, ты был не прав, помахивать надо". Но нет. Люди становятся в позы, делают драматические жесты, совершают якобы ответные оскорбительные действия - в общем, черт знает что! Так и в нашем случае. Приди ко мне Вэл и скажи: "Мне тут передали про тебя то-то и то-то. Что же ты, сукин кот, себе позволяешь?" - я думаю, мы бы с ним объяснились в два счета и все было бы улажено без взаимных обид и необратимых последствий.
            Честно говоря, ужасно лень расписывать, кто кому кем приходится, рассказывать, что было сначала, а что - потом, вводить, что называется, читателя в курс дела. Да и рассказчик из меня, по выражению моего отца, как из говна - пуля... Но поскольку без вспомогательной информации все равно не обойтись, я уж постараюсь как-нибудь в рабочем порядке... Короче, 28 сентября того года Вэл праздновал свой день рождения. Причем, это даже была круглая дата - тридцатилетие. Но, собственно, на самом дне рождения ничего особенного не произошло, хотя, кажется, вечеринка та получилась не очень удачной - бывали у нас мероприятия подобного рода и повеселей. Не помню точно, но вроде бы что-то там было неловкое с самого начала - то ли пришел кто-то, кого Вэл не очень хотел видеть, то ли еще какая-то ерунда. Но, во всяком случае, не эта неловкость стала причиной последующих драматических событий, а, может быть, ее и вовсе не было и я что-то путаю. Что я точно помню, так это то, что я, по своему тогдашнему обыкновению, сочинил поздравительную песню в честь юбиляра на мотив знаменитого "Музыкального момента" Шуберта:

    Взл совершенен телом,
    Вэл безупречен делом.
    По уши в скверне и грехе
    Все мы по сравненью с нашим Вэлом.
    Он наш общий благодетель,
    Средоточье благородства
    И с кем из праведных мужей
    В нем мы не отыщем сходства?
    Полон нравственной силищи,
    Доброй славы вместилище,
    Он стоит на пьедестале
    Незапятнанной морали!
    В дни перестройки каждый
    Мучим духовной жаждой.
    В трудное время добрый Вэл
    Жажду утолял нам не однажды.
    Ведь все бы мы околели
    С этой страшной дороговизной,
    Так кто ж хоть словцо о Вэле
    Может вымолвить с уко-,
    Вымолвить с уко-,
    Вымолвить с укоризной?.. и т.д.

            Вторая часть песни посвящалась тому, что Вэл в то тяжелое для всей страны время беспощадной и безнадежной борьбы с пьянством и алкоголизмом изготовлял в почти промышленных количествах всевозможные домашние фруктово-ягодные вина, чем и поил всю нашу ненасытную ораву и, в первую очередь, конечно, меня и Костю. Эх, черт побери, было времечко! Какие славные вечера и ночи проводили мы втроем в его комнате на Красностуденческом, где на рояле, под роялем и вокруг рояля были расставлены большие и малые емкости с разноцветными напитками, - есть что вспомнить! Да и вообще, Вэл был всеобщей палочкой-выручалочкой. Не сосчитать сколько больших и малых услуг и одолжений он оказал всем нам. В начале нашей дружбы это было отчасти связано с его комплексом, что он, мол, сын академика, имеет "Волгу", свободные деньги (хотя последних, как я теперь понимаю, было не так уж и много), а мы с Костей - парии, маргиналы, свободные художники, аристократы духа и все такое. Со временем это прошло, но стиль отношений в чем-то остался прежним. Не припомню, чтобы Вэл обратился ко мне с какой-нибудь просьбой, а я - обращался на каждом шагу, хотя иногда и чувствовал, что он уже устал без конца выполнять функции безотказного и общедоступного "бюро добрых услуг". Но и мы с Костей были ему нужны. Собственно, это Костя ввел его к нам. Они были одноклассниками, но в школе не очень дружили. А потом вдруг году в 78-м Костя начал с Вэлом активно общаться, и, естественно, вскоре к этому делу подключился и я. В то время, насколько я могу судить, у Вэла не было не только близких друзей, но и даже того, что называется "своей компанией". С моей стороны было бы бестактным сказать, что одиночество тяготило его, но до определенной степени это действительно было так, и когда мы с Костей начали энергично втягивать его в нашу тогдашнюю весьма насыщенную жизнь, это оказалось как раз то, в чем он больше всего нуждался. Конечно, это только на бумаге все так просто и незамысловато - на самом деле там было много всего, и надо быть последним кретином, чтобы считать, что можешь что-то объяснить про другого...

            "Хребет риторике сверни!.." Ну, так уж прямо сразу и хребет сворачивать. Сильно сказано, а по смыслу в общем-то глупо. Поэзия, собственно, и есть в той или иной форме - риторика. Как, впрочем, и вообще литература. И противопоставлять поэзию литературе ("все прочее - литература") тоже не очень умно. И, главное, непонятно зачем - очевидно, ради той же риторики. А стихи тем не менее хорошие и, между прочим, риторические от первой до последней строчки. Вообще же рассматривать импульсивное поэтическое восклицание как своего рода эстетический императив было бы странно - ведь, даже оставив в стороне поэзию, любое абстрактное суждение (и особенно, утверждение) всегда можно с успехом оспорить. Помнится, в молодости, когда казалось важным иметь для каждого шага четкие идеологические ориентиры, это меня ужасно удручало и представлялось невероятно безнравственным. Потом я стал относиться к таким вещам спокойней, поскольку понял, что и этика, если рассматривать ее в эмпирических проявлениях, тоже, увы, не абсолютна и, в сущности, - та же риторика, а следовательно - литература, которая, как известно, выше нравственности или по крайней мере что-то другое. Ужасная, конечно, получилась путаница в понятиях - впрочем, кто захочет, разберется и не воспримет все это как апологию безнравственности...

            Дальше здесь могло бы быть все, что угодно. Например, поэтический цикл с подсказанным Костей названием "Высокие сахара". Или рассказ о жизни и смерти бедной Оли Павловой, удивительной девочки, в которой хрупкость и ирония французского воспитания, мадам де Севинье, Гари, Брассенс, многолетний и сумбурный адюльтер уживались, но так и не ужились с отчаянным и беспросветным русским православием и сумасшествием. Или рассуждения об общем возрастном снижении болевого эстетического порога и о причинах повышения его в каких-то непредсказуемых частных случаях - например, при прослушивании песни Бернеса из кинофильма "Нормандия - Неман". Или, скажем, полная бытовых бурлесков "Повесть о том, как поссорились Андрей Григорьевич, Николай Кямильевич и Дмитрий Меерович" (мне нисколько не стыдно признаться, что я, подобно незабвенному кадету Биглеру, всегда любил и люблю до сих пор придумывать названия для своих ненаписанных книг). Но, пожалуй, вероятней всего здесь могли бы оказаться мои давние наброски книги под названием "Письма на тот свет моему покойному папаше".
            По идее, это должно было быть бесфабульное, весьма свободное по форме и очень разноплановое по содержанию и настроению произведение, отчасти стилизованное под эпистолярный жанр, хотя, конечно же, не исчерпывающееся одной только стилизацией. Помимо собственно писем, в которых я собирался в подробностях описать отцу наши бурные политические события последних лет (до которых он не дожил совсем немного), изложить свой взгляд на крушение старой власти на стогнах и в сердцах (как бы продолжая наши с ним давние споры на эту тему, которые тогда казались чисто умозрительными), а также поведать ему о его сбывшейся мечте - моей замечательной социальной адаптации при новом режиме - о моем издательстве и книжном магазине, о вышедших книгах и переводах, о небывалом для меня в прежние времена материальном благополучии, о зарубежных поездках, хорошей квартире и проч. - словом, обо всем том, чего он, увы, не застал и о чем, я уверен, не мог даже грезить применительно к своему непутевому сыну, хотя я сейчас без малейшего сожаления - клянусь! - отдал бы это все за один лишь год своей нищей и безалаберной молодости), я собирался включить туда какие-то забавные бытовые сцены, ярко живописующие нынешние нравы, а также составить и поместить в книгу небольшую коллекцию новых анекдотов, до которых отец был ужасный охотник. Причем все это я предполагал сервировать вперемежку с развернутой, но поданной в виде мозаичных ретроспективных фрагментов и общих рассуждений, картиной моего супружества, подробности которого, по всей видимости, были бы ему весьма интересны - помню, он не раз говорил мне, что с удовольствием посмотрел бы, как изменится мой, по его выражению, "мудаковатый стиль жизни", когда я женюсь.
            Сомневался я только в одном: нужно ли придумывать за отца его ответные письма ко мне. Сперва мне представлялось, что это может оказаться довольно интересным и перспективным композиционным ходом, но потом я подумал, что тут будет трудно избежать некоторых натяжек и ходульностей, да и с этической точки зрения... Впрочем, в позапрошлом абзаце я, кажется, сделал вид, что махнул рукой на этические соображения... Однако спустя какое-то время я решил, что от этих ходульностей при известной ловкости можно и уйти, особенно если использовать несколько сохранившихся подлинных писем отца ко мне. Например, такое: "Ну, здравствуй, сынок!.. Не скрою, было очень приятно получить твою телеграмму из города Луцка с просьбой срочно выслать 50 рублей. По крайней мере, теперь я хотя бы знаю, где тебя, засранца, носит..." Короче, к окончательному выводу я здесь пока так и не пришел.
            Что же касается общей стилистики, то, разумеется, все это должно было быть изложено моим традиционно кудрявым и вычурным слогом, постоянно подтрунивающим неизвестно над чем, с обилием длинных предложений, перегруженных вводными словами и скобками, скрытых и не скрытых цитат, всяких более или менее безвкусных макаронических штучек, вставных стихотворных кусков и тому подобных, с моей косной точки зрения, обязательных атрибутов изящной словесности. Но в отличие от всего моего предшествующего (и последующего) творчества, это произведение во многом должно было носить лирический и даже местами исповедальный характер - почему-то мне хотелось дать в нем волю своей природной сентиментальности, которую я прежде очень скупо допускал в литературные экзерсисы. В частности, я планировал непременно включить туда имевший место в действительности эпизод прощания отца с его старшим братом Львом. Это была на самом деле довольно сильная сцена, хотя и с некоторым кинематографическим душком (замечу в скобках, что я вообще недолюбливаю кинематограф и буквально на пальцах одной руки могу пересчитать фильмы, произведшие на меня сильное эстетическое впечатление).
            Итак, представьте себе промозглую раннюю весну, зябкий ветреный день с дождем и снегом и двух плотных, солидных, еще в общем-то нестарых и с виду вполне благополучных и даже отчасти брутальных мужчин, стоящих на заплеванном перроне Казанского вокзала. Это отец и его брат - внешне они очень похожи и даже в том, как они одеты, есть что-то общее. Лева возвращается к себе в Ленинабад. Он приезжал в Москву лечиться, но безуспешно, и теперь едет домой умирать. Отцу врачи подписали приговор еще раньше. Они оба знают, что больше не увидятся (отец умрет через два месяца, а Лева - через полтора года). Они стоят друг напротив друга и молчат. Довольно долго. Вокруг, естественно, обычная предпосадочная суматоха, крики, вопли, нецензурная брань с восточным акцентом... Наконец, вагоны вздрагивают, отец и брат коротко и неловко обнимаются... Лева с заблестевшими глазами шагает в темноту тамбура, отец с застывшим лицом медленно (быстро он уже не может) уходит по перрону. В начале перрона он неожиданно останавливается, поворачивается ко мне и, достав из кармана деньги, начинает с непонятной горячностью убеждать меня, что доедет домой и один, а я должен сейчас же пойти и купить себе новые ботинки.

            Сейчас, конечно, в это уже практически невозможно поверить, но в бытность свою молодым человеком автор этих строк испытывал довольно сильное влечение к прекрасному полу. То есть он, боже упаси, конечно не был каким-то особенно выдающимся бабником и ловеласом, не пропускающим ни одной юбки и видящим свой raison de vivre исключительно в непрестанной chasse au papillons, но чарам всевозможных прелестниц был весьма и весьма подвержен без преувеличения с самого раннего детства. И, естественно, до тех пор, пока, как выразился кто-то из наших талантливых современных прозаиков, "черная похоть не перестала быть доминантой его существования", довольно значительную часть своего свободного времени и душевных сил наш автор легкомысленно (и, признаемся, не без успеха, если, разумеется, не считать многочисленных и, к чему скрывать, довольно болезненных юношеских неудач, нередко постигавших его в те годы, когда он еще толком не знал, с какого конца взяться за дело) транжирил на всякие амуры и любовные похождения. Причем, помимо различных более или менее случайных или, скажем так, необязательных связей, в его послужном списке числилось и несколько вполне "серьезных" романов со всей соответствующей симптоматикой и атрибутикой - глубокими переживаниями, сильными чувствами, трудными объяснениями, драматическими коллизиями, лечением в психбольницах и даже покушениями на самоубийство.
            Но если с этими "серьезными" романами все было в общих чертах ясно - каждый из них нашел (и при беспробудно артистической натуре нашего автора не мог не найти) достойное отражение в его лирическом творчестве, которому, как некогда воспетым драгоценным винам, еще, без сомнения, настанет свой черед, то с упомянутыми "случайными" связями дело обстояло не так просто. В подавляющем большинстве своем они оказались совершенно не охваченными литературной активностью автора. А между тем в качестве предмета для упоминавшегося мной где-то вначале художественного осмысления они могли бы оказаться куда более продуктивными, чем пресловутые "серьезные" романы, что в свое время с присущим ему блеском доказал Бунин. Никогда не забуду, как потрясли меня в молодые годы его великолепные рассказы об этих внезапных и коротких любовных эксцессах - то есть о том, что осознанно или подсознательно живет в мечтах любого мужчины. Не скажу, что эти рассказы целиком сформировали мое дальнейшее сексуальное поведение - подобное безответственное утверждение давало бы слишком простую мотивацию тому комплексу сложных и вчуже подчас труднообъяснимых событий и поступков, который определяется этим понятием - но в том, что мои отношения с женщинами и девушками определялись преимущественно эстетическими (и зачастую в ущерб этическим) предпочтениями, безусловно, большая заслуга Ивана Алексеевича.
            И последние лет пятнадцать (то есть, по сути дела с самого времени моей женитьбы) меня ужасно привлекала идея так или иначе использовать этот богатейший жизненный материал. Замыслов было много, и, скажу без ложной скромности, каждый из них представлялся мне своего рода шедевром. Чего только стоил план фундаментального исследования и одновременно практического руководства для юношества под названием "Наука побеждать" с такими, например, разделами: "Платоническое ухаживание как основной прием для достижения интимной близости", "Некоторые характеристики параметров уличного знакомства", "Наличие соперника как положительный фактор", "Главные аспекты технологии трансформации застарелых дружеских отношений в любовные", "Сравнительная типология щекотливых ситуаций или расстройство желудка как способ завоевать расположение предмета", "Некоторые характерные особенности параллельных романов с двумя или более объектами", "Стратегия и тактика выхода из игры" и т.д. Причем теоретическую часть каждого раздела должны были, по моему замыслу, сопровождать короткая новелла, наглядно иллюстрирующая его содержание, или стихотворение (а порой даже небольшой поэтический цикл), помогающее лучше понять душевное состояние мужчины в процессе того или иного маневра.
            Некоторое время после того, как эта великолепная идея впервые пришла мне в голову, я буквально не спал ночами, упиваясь ее простотой, изяществом и неисчерпаемым богатством творческих возможностей и перспектив. Но в самый разгар моих восторгов, когда я уже начал набрасывать в уме первую из предполагавшихся новелл, передо мной во всей своей беспощадной наготе встала одна капитальнейшая и, увы, совершенно непреодолимая трудность. Дело в том, что сама тематическая направленность всего произведения в целом и художественная достоверность каждой новеллы в отдельности неумолимо требовали введения непосредственно в ее текст прямого и недвусмысленного описания полового акта (не только в качестве демонстрации конкретного результата произведенных тактических действий, но также и в качестве самостоятельного предмета для исследования), а я совершенно неожиданно для себя обнаружил, что не только не представляю себе, как справиться с этой архисложной творческой задачей самому, но и при всем своем весьма немалом читательском опыте не припоминаю во всем море прочитанного ни одного такого описания, которое, на мой взгляд, удовлетворяло бы требованиям упомянутой художественной достоверности.
            Разумеется, эта актуальная (неудачный каламбур) задача в свое время вставала перед каждым пишущим и каждый пытался так или иначе ее разрешить или (что бывало чаще) искал способы уйти от ее разрешения. Но, повторяю, никому - даже самым виртуозным мастерам слова - на моей памяти не удалось добиться того, чтобы в подобных местах не возникало ощущение некоторого художественного зияния. И здесь не спасало ничего: ни стыдливые многоточия и красноречивые умолчания, ни пылкие и многословные иносказания и романтическая приподнятость интонаций, ни робкие попытки переключить внимание читателя на посторонние предметы (что-нибудь вроде: "...с помутившейся головой он опрокинул ее на диван... А молодой месяц уже сиял над садом и взволнованно перешептывались за окном густые вековые липы..."), ни изощренный психологизм или хладнокровное нанизывание натуралистических подробностей, ни необузданная чувственность и густота письма, ни тщательно продуманный минимализм, ни тщетные устремления отделаться напускной иронией или внешним бесстрастием. Единственное, что здравомыслящий писатель бывал в состоянии сделать, - это попытаться как-нибудь затушевать неизбежно возникающую здесь художественную прореху или построить повествование так, чтобы вообще избежать необходимости описывать этот неподдающийся художественному описанию процесс. Мой же творческий замысел по вполне понятным причинам не допускал подобного рода уклончивости - иначе вся затея попросту теряла смысл. Тогда как, трезво оценивая свои изобразительные способности, я даже и помыслить не дерзал, что мне по силам проблема, перед которой спасовали все признанные корифеи мировой литературы.
            Словом, это была полная катастрофа. Здесь, пожалуй, впервые в моей писательской практике, я столкнулся с принципиальной невозможностью решить конкретно поставленную художественную задачу в оригинальном произведении. Прежде аналогичные ситуации встречались у меня лишь при работе над переводами, где все это в общем понятно и объяснимо - языковые несоответствия, непереводимая игра слов, и так далее - и мне всегда казалось, что уж в оригинальной-то вещи таких проблем возникать не должно: в конце концов, своя рука - владыка, как пожелаем, так и сделаем, не так - так по-другому, не мытьем, так катаньем, а управиться можно с чем угодно. А вот поди ж ты... Потрясение было тяжелым. Особенно для меня, с отроческих лет воспитанного в убеждении, что нет таких художественных трудностей, которые нельзя преодолеть творческим напором и умным профессионализмом.
            Подобное разочарование и ощущение собственной неполноценности, мне прежде приходилось испытывать только в одной ситуации - в те трагические минуты, когда я сам почему-либо оказывался неспособным совершить вышеупомянутый акт, каковой животрепещущей для большинства мужчин теме я, между прочим, намеревался посвятить в той ненаписанной книге отдельную и весьма поучительную главу.

            Кажется, я где-то уже писал, что крайне редко вижу сны. А тут вот недавно было мне одно очень запоминающееся и действительно запомнившееся в мельчайших подробностях сновидение. Я склонен связывать его с тем, что незадолго до этого едва не дал дуба, заразившись от своих отпрысков ветрянкой, которой, к сожалению, не имел удовольствия переболеть в детстве и которая в моем климактерическом возрасте протекает буквально на грани летального исхода. Так вот, я подозреваю, что в результате этого тяжелого недуга какие-то привычные внутренние процессы в моем организме слегка разладились, и эти неполадки стали причиной такого нетипичного для меня явления.
            А приснилось мне, что я ночью лежу на своей кровати и сплю, и тут ко мне подходит моя жена и говорит: "Слушай, там к нам пришла Лерка, она пьяная, кричит, буянит, пойди разберись с ней, а то она перебудит детей". Я, натурально, встаю, а жена ложится в кровать и больше уже во сне практически никакого участия не принимает. Я выхожу из спальни и вижу, что действительно пришла Лерка - жена одного из друзей моей молодости (редкого, надо сказать, эрудита, трудяги и бухаря) - причем выглядит она не такой, как сейчас, а такой, какой я ее помню лет двадцать назад и это меня почему-то совершенно не удивляет, хотя я и обращаю на это внимание. И она не то чтобы даже очень пьяная (хотя и не без того), но находится в каком-то полуистерическом и чрезвычайно возбужденном состоянии - то смеется, то плачет, то распевает какие-то песни (чуть ли не мои, которые она всегда очень любила), то выкрикивает что-то невразумительное и при этом на самом деле производит очень много шума - роняет стулья, гремит посудой, пытается зачем-то двигать мебель. Тут я оглядываюсь вокруг и вспоминаю, что мы, оказывается, недавно купили новую квартиру и даже во сне с удивлением думаю, откуда у нас взялись такие деньги и вообще зачем нам это понадобилось, ведь наши квартирные условия и без того не оставляют желать лучшего. Но еще больше меня поражают роскошь и богатство этой квартиры. Во-первых, комнат в ней сразу и не сосчитаешь сколько, но пальцев на руках явно не хватит, во-вторых, обстановочка и меблировочка такие, что просто разбегаются глаза - везде какие-то портьеры, статуэтки, чуть ли не колонны, гигантские ковры, на стенах - шкуры и картины, на потолках - лепнина, мебель какая-то вообще запредельная - огромные антикварные кресла, бюро красного дерева, белый рояль, бар во всю стену, суперсовременная техника... Словом, мрак. Вдобавок, проходя по холлу, я вижу, что квартира расположена на первом этаже и что у нее отдельный вход, но дверь на улицу, как это ни странно, не запирается и эту дверь все время ломится какой-то непонятный народ, хотя дальше прихожей никто не суется. И почему-то это меня ужасно злит. Я чуть ли не пинками выпихиваю этих незваных гостей наружу, крича что-то хамское и жлобское, вроде: "Быдло! Пошли вон! Не хера вам тут делать!" и так далее. А Лерка тем временем уже совсем пошла вразнос. Я слышу, как где-то в глубине квартиры (кажется, на кухне) она со страшным грохотом и дребезгом методично колотит посуду тарелку за тарелкой и во весь свой знаменитый пронзительный голос что-то вопит - правда, совершенно невозможно разобрать что именно. Я вспоминаю о спящих детях и иду к ней на кухню. Кухня - метров 25 (во сне у меня мелькнула в голове именно эта цифра). Все блестит никелем (если не серебром), стоят какие-то огромные столы, а на них груды немыслимо роскошных сервизов, которые, собственно, Лерка и бьет. Причем судьба этих сервизов мне почему-то более или менее безразлична, но сама Лерка вызывает у меня довольно смешанные чувства. Вроде мне ее и жалко до слез, но одновременно я испытываю к ней непонятное раздражение, вплоть до того, что хочется ее ударить. Тем не менее я подхожу к ней и очень ласково говорю: "Лерочка, что с тобой, дорогая? Ты немного выпила и вообще не в себе. Места много, давай я сейчас уложу тебя спать, а хочешь, выйдем на улицу, поймаем такси и я отвезу тебя домой". И тут она ни с того, ни с сего вдруг начинает страшно на меня орать: "А, падла! Боишься, что деток твоих сраных перебужу? А я вот кричу и буду кричать! Бью посуду и буду бить! И ничего ты мне не сделаешь - кишка у тебя тонка меня выгнать, писатель паршивый, буржуй затруханный!" Я некоторое время пытаюсь ее как-то урезонить, но это совершенно бесполезно. Она по-прежнему во всю глотку кроет меня последними словами и продолжает с остервенением и грохотом колотить посуду. Понемногу я тоже начинаю звереть, тем более что где-то в глубине души я почему-то чувствую какую-то вину перед ней и мне кажется, что я и в самом деле чем-то заслужил все эти оскорбления. И я говорю ей: "Слушай, Лерка! Если ты сейчас же не прекратишь этот базар, я действительно возьму тебя за шкирку и выкину к такой-то матери!" - "Ха-ха! - кричит она. - Ты, интеллигент слюнявый, ночью выкинешь женщину на улицу? Да ни в жисть! Да ты посмотри на себя - у тебя же губы дрожат и руки трясутся! Ты же сейчас заплачешь, как пацан..." И самое странное, что я действительно очень близок к тому, чтобы заплакать, хотя не плакал уже, наверное, лет двадцать, но вместо этого хватаю ее в охапку и волоку через всю бескрайнюю квартиру к выходу. Она отчаянно отбивается и верещит, но, конечно, ей со мной не справиться. По дороге я с удивлением вижу, что люди, которых я незадолго до того вытолкал на улицу, уже снова здесь и вдобавок расползлись по всему дому. Причем это оказалась весьма приличная и респектабельная публика. Некоторые из них с достоинством прохаживаются по огромной библиотеке или рассматривают в холле картины и эстампы, а большинство расположилось в гостином зале, негромко беседуя, попивая коктейли и слушая классическую музыку. Среди всего этого бомонда сидит, между прочим, и моя очаровательная жена с бокалом в одной руке и с сигаретой - в другой. Только в отличие от гостей, одетых чуть ли не в вечерние туалеты, на ней почему-то ее зеленый ночной халатик. Разумеется, следуя правилам хорошего тона, все делают вид, будто ничего особенного не происходит и что они не замечают моего дикого дефиле с вопящей и брыкающейся Леркой. Наконец мы с ней добираемся до входной двери, и здесь она, отчаянно уцепившись за косяк, начинает рыдать. "Марик, миленький! - причитает она. - Не выгоняй меня! Там дождь, там снег, там ночь, там злые люди! Куда я пойду одна? Пожалей меня, я буду хорошо себя вести!" - "Раньше надо было думать!" - злобно бормочу я и, с трудом отодрав ее от косяка, выволакиваю на улицу. Там действительно и мокрый снег, и холодный ветер, а на Лерке только джинсы и растерзанная в борьбе со мной кофточка... Откуда ни возьмись, рядом оказываются какие-то не то дружинники, не то милиционеры. И тогда я (подонок!) говорю им: "Ребята! Заберите от меня эту проклятую бабу! Я уже заколебался с ней разбираться. Переполошила весь дом, перебила всю посуду, перебудила детей..." На этом сон обрывается.

            Недавно я был на похоронах одной пожилой еврейской женщины. В автобусе по дороге в крематорий ее дочь, естественно, плакала. Рядом со мной сидели две немолодые родственницы покойной. "Ой, ты посмотри, наша Симочка все время плачет!" - сказала одна. "А что ты хочешь, чтобы она сейчас делала? - ответила другая. - Смеялась?"

    1998



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Марк Фрейдкин

Copyright © 2000 Марк Фрейдкин
Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru