Как-то все разрознено, не складывается в единый сюжет. Ну да, знаем, что живем в мире, скроенном по Маклюэну (применительно к нашим палестинам не то по Пелевину, не то по Павловскому). Грандиозный телемарафон завершается хрестоматийной "Америка, Америка...", камера ловит подпевающего Сталлоне, а я все не могу отделаться от воспоминания о том, что солирующий очаровательный дедушка с волосами до пояса (никак не запомню имя: Уилсон? Нелсон?) пел и в "Wag the dog". Ну, не могу и не могу что ж теперь, вставать на защиту Афганистана? Америку я давно знаю, а этого кота в первый раз вижу...
Люди погибли по-настоящему. Все это было на самом деле. Эд Фостер, главный редактор Talisman Press, где выходила антология современной русской поэзии "Crossing Centuries", прислал фотографии: вид после катастрофы из его окон. Правда, файлы так и не открылись.
Шесть тысяч жертв. Говорят, что такое число жертв никакое не диво: вон Ганг каждый раз как разольется в Бангладеш по пять по десять тысяч погибших. Кажется, что это не одно и то же. И не потому, что в разливах Ганга никто не виноват (виноват, виноват: ирригационные системы надо строить потому что правителям третьего мира, а не деньги хапать почем зря). Всем было больно, все хотели жить. Разница в уровне самосознания (ни желание жить, ни способность чувствовать боль не составляют, вообще говоря, исключительного свойства человека). Представление о неповторимости и сверхценности всякого человеческого "я" свойство (и основа) европейской цивилизации. Европейская цивилизация экстраполирует это представление на все человечество а как же иначе? Но если остальное человечество (пусть некоторая его часть) этого представления не разделяет тогда как? В самом ли деле жизнь человека, знающего о своей (не только, но в том числе и своей) неповторимости, уникальности и сверхценности, стОит столько же, сколько жизнь другого, убежденного, например, в том, что долг людей состоит именно в одинаковости, в предельном соответствии неизменному канону? Традиция гуманизма учит, что всякая человеческая жизнь одинаково бесценна. Ответ хорош тем, что прост. Но позволяет ли он выжить той самой мыслительной и культурной традиции, которая его породила?
Хочется, однако, обратно в мир литературы. Не в порядке бегства, а в порядке отстаивания известной системы ценностей, порожденной все тою же европейской цивилизацией.
На 11 сентября выпала презентация очередного выпуска нашего альманаха. Читали стихи. Многие еще ничего не знали, кто-то слышал краем уха. Галя Зеленина отказалась выступать и вместо своих текстов объявила минуту молчания. После читать было тяжело, потом втянулись. Я думал о другом: поэзия (если она настоящая) одно из высших проявлений все того же представления об уникальности человеческой личности. Поэт тогда чего-то стоит, когда он незаменим, когда никто другой не напишет то, что напишет он, так, как напишет он. В этом смысле при обострении цивилизационных противоречий поэт должен не молчать, а говорить. Пусть даже и про другое. Стихи Зелениной уж точно не прозвучали бы диссонансом.
Есть, конечно, и субъективная сторона. В воспоминаниях Александры Раскиной о моей бабушке, переводчице Норе Галь, я нашел в свое время пронзительный эпизод. Умерла мама Раскиной и самая близкая подруга бабушки, писательница Фрида Вигдорова. С утра бабушка пришла в дом Вигдоровой и сказала Александре: "Саша, ведь надо сдавать мамину рукопись в издательство объем огромный, сроков нам никто не перенесет пойдем ко мне считывать". Такая заповедь: когда что-то случается, нужно обратиться к своему прямому делу.
Потому так противно мне смотреть на людей, для которых мировые потрясения оказываются индульгенцией на право делать свое дело плохо, а верней попросту заниматься не своим делом. Выпуск журнала "Веер", посвященный нью-йоркской катастрофе, открылся статьей Михаила Эпштейна, с которой, вообще говоря, тоже стоило бы поспорить1, но это ладно. Вот дальше гораздо хуже: вслед за статьей идут стихи некоего Дмитрия Пинского (рассылавшего их, видимо, по всем ведущим литературным сайтам: я тоже их получал). Стихи запредельные по уровню как мысли, так и версификации:
Не в Голливудском сериале,
А из разбитого окна
Американцы наблюдали,
Как мира рушится стена...
Но в этом мире, слава богу,
В запасе есть другие стены.
И Геростратикам убогим
Мир не поставить на колени.
С автора этого шедевра (сейчас на сайте "Веера" три стихотворения Пинского первоначально было больше) взятки гладки: вряд ли он может писать иначе. Хотелось бы понять Эпштейна. Не видеть, что стихи эти безобразны, что им место в стенгазете урюпинского городского литобъединения, теоретик метареализма никак не мог. Руководствовался ли он идеей, что "война все спишет"? Так, помнится, составляя подборку стихов памяти Андрея Сергеева, привелось разговаривать с поэтом и критиком Ильей Фаликовым, и я посетовал, что у одного автора текст очень слабый, придется, наверно, не брать, Фаликов же в ответ несколько раз повторил поразившую меня формулу: "Тут не до хорошего" (т.е. сам вопрос о качестве текста тут неуместен). Это, понятно, реликт представления об абсолютном приоритете этического перед эстетическим.
Или, может быть, дело хуже? Одной рукой Эпштейн пишет о конце постмодернизма, об отказе от ризоматической модели культуры, а другой публикует этого Пинского в рамках привычной постмодернистской идеологемы об относительности художественного качества, о том, что художественная ценность может быть "вчитана" в любую х..ню? Достаточно распространенный в творческой элите интерес к графоманскому творчеству такого, как у Пинского, типа (а то и почище) это ведь как раз результат ризоматического видения культуры, не предусматривающего деления на верх и низ...2
Не хочется делать никаких выводов (близкие часто упрекали меня в стремлении привешивать к всякой статье довесок лежащей на поверхности морали). По-хорошему надо было бы вместо этих невнятных заметок написать стихи. In memoriam. Но не пишется. Пока.
1 Эпштейн пишет о том, что случившаяся трагедия будет концом эры постмодернизма: "Одним рывком жизнь повернулась в сторону новой жесткости, которой вдруг обернулась мягкость, расплывчатость, "ризомность" конца 20 века. Образ "ризомы", мягко стелющейся грибницы, где нет корней и стволов, низа и верха, где все со всем взаимосвязано, переплетено в мягкий клубок, этот постмодерный концепт Делеза-Гваттари ... стал знамением новейшей всетерпимости, безграничного плюрализма. <...> В цивилизацию стали всех впускать без разбора, без досмотра багажа, без проверки документов, и она оказалась захвачена варварами". Думаю, что это поверхностный взгляд: глубже размышляет Татьяна Щербина, пишущая о том, что терроризм это война эпохи постмодернизма; на стороне Щербины еще и то обстоятельство, что пишет она об этом тремя годами раньше, на спокойную голову.
2 Сюжет был продолжен, но уже в виде фарса: в одном из мэйлинг-листов по современной культуре с объяснениями выступил соредактор Эпштейна по "Вееру", известный сетевой сумасшедший по кличке Алексрома. Объяснил он следующее: "По-моему, это прекрасная иллюстрация новой парадигмы: на смену постмодернистским изыскам приходит суровая и простая графоманская реальность. <...> Лично я не вижу ничего особо ужасного в графоманстве. По крайней, мере, энтузиасты-графоманы честнее профессионалов-графоманов, "которые за деньги". Короче, как бы то ни было, ВСЕ писатели графоманы. Если человек не графоман, то его нельзя назвать и писателем. Есть, правда, великие графоманы и графоманы помельче. Самый великий графоман Пушкин. <...> Позиционирование себя как "профессионала" и дистанцирование от "графоманов" это все постмодернистские штучки, лежащие вне литературы как таковой". Желание равняться с Пушкиным, конечно, похвально а вот то обстоятельство, что в соредакторах у Эпштейна ходит человек, в принципе не понимающий, что такое постмодернизм, наводит на печальные размышления.
|