СТАРУХА
Махагоновый стол, а на нем авторучка: целлюлоид, переливающийся сплавами разноцветья; в коробочке бархатно угнездилось кольцо. Запрятав в трусы, муж привез изумруд из Колумбии... пройдет сорок лет - уцелеет ли муж? Будет ли живо кольцо?
Наверное, нет.
Она сидит, аккуратно одетая, волосы по-прежнему, как у молодой, острижены коротко, но черных прогалин не видно, сплошняком седина. Легко вывертывается из-под пера стружка строки - опыт гонит текст как на дрожжах тесто, в Союзе писателей уже сорок лет - приняли, когда ей было ровно столько же, сорок. Чем глубже впадает в старение (в маразм, в мнемозину, ведь все, что осталось, - лишь тисненая текстами память), тем больше кажется, что она превращается в свою мать. Запали, как клавиши, щеки, но кожа гладкая, глянцевита на лбу (запас эстрогена большой), неприятная вертлявая поступь - что у нее, что у покойных матери-бабки-прабабки. Будто все поколенья матрешками в ней собрались.
Питается так же, как раньше, - ест много, налипает на десны мякина, а зубов почти нет, надо всё измельчать. Распеленала сыр, помидоры украла у соседей на грядке. В Веве у них так говорят: тому везет, к кому сыр сам ползет - с особыми душистыми червяками. Завершает завтрак вино.
Ради этого стоит утром вставать. Сигары брошены из-за угрозы удушья, но остался футляр. В кабинете нетоплено, время смешалось. Когда-то русская, в восемьдесят лет забывшая, какой век стоит на дворе, - живущая в покосившемся, как и она сама, на правую сторону доме, оставшемся от супруга в наследство. Покойный муж, швейцарец, смеялся: секрет женитьбы - не знать тещин язык. Там языка нет.
Какая разница, какой сейчас год?
Жизнь прошла, отмеченная вехами изданных книг, всю жизнь жила, закопавшись в листах, играла в прозу свою и чужую. Когда спрашивали, как провела воскресенье, говорила после раздумья:
- не помню.
В ответ могла лишь рассказать, что думал или чувствовал ее персонаж - куда ехал, чего добивался.
Нашла в чулане ботики, в которых к мужу отправилась на свидание в Цюрих, ухнуло сердце. В лицо ему, изъяв образ из темени, темноты прошлого (он у нее в черепной коробке живет, дергается в чувствительный момент на виске жилкой), не смогла бы сейчас посмотреть, ассистирует память портретом. Помнит лишь текст про то, как они встретились. Не в том ужас, что не вернутся больше никогда те времена, а в том, что вся ее жизнь в Лету канет, если библиотеку сожгут.
Муж, мертвый, по-прежнему светил ей так ярко, что этого света хватило бы еще на пару-тройку пронзительно ветшающих, как старость, романов. Обиделась, когда журналист написал - постарела... То, что тексты ее устарели, уже волновало меньше, чем то, что увядало лицо.
Но все еще приходили от читателей письма.
- Потрясены. Не могли оторваться. Спасибо.
А недавно пришло письмо от другой, такой же, старухи: просила что-то припомнить, когда-то встречались, намекала, что находились в отношениях не дружеских, а более чем. "Понятно, усмехнулась она, - Л.Добычин, Нинон."
- Нет, не помню. Спасибо. Пишите. Память мужу верно храню. Брошюрованной душой, что стоит вон на полке, - и плотью.
Настаивала, сказала, что живет через улицу, за окном наблюдает, окуляры, запретная жизнь, рвется дыханье, ее муж тоже умер, почти вынуждала принять - завтра придет.
- Не нужно. Зачем? - и текстом, и телом.
Скончается, и заглянут случайно соседи. Где появятся сообщенья, что будут писать? Статей о ней уже больше, чем ее собственной прозы. Хорошо - не заметят, ведь похвала таланту молчанье. Смерть в глаза пресно глядит: золотым по черному, белый саван, а на кладбище - бескрайняя зелень дерев. Смерть как пейзаж. В автоэпитафии по привычке сосчитала слова.
Как в оперу надела темно-синее платье и села, крутя авторучку, за стол; муж укладывал фото в семейный альбом. О чем она будет думать через четыре десятка, когда вымышленный и настоящий возраст ее наконец совпадут?
Другие старухи, брильянты, изменившая память, собрание сочинений и лет, долгая старость.
О ней уже написано. Она прожита. Она уже не придет.
|