С в о б о д н а я   т р и б у н а
п р о ф е с с и о н а л ь н ы х   л и т е р а т о р о в

Проект открыт
12 октября 1999 г.

Приостановлен
15 марта 2000 г.

Возобновлен
21 августа 2000 г.


(21.VIII.00 -    )


(12.X.99 - 15.III.00)


Январь 2005
  Декабрь 200422   23   25   30Февраль 2005 


Памяти Льва Дановского


Валерий Черешня

"КАК БЫ ЖИТЬ, ЗА ВСЕ БЛАГОДАРЯ?"

        Это послесловие к удивительно цельной и состоявшейся жизни поэта. И будет оно, в основном, о стихах, потому что остались стихи, как отражение этой жизни, и то, что отражение почти лишено раздражающей ряби, – главная заслуга поэта. Прочесть их так, как они написаны – не больше, но и не меньше, – вот задача для благодарного читателя.
        Стихи не словесная игрушка и не бегство от жизни, они – ее концентрация и "уничтожитель хлама"; результат настоящей поэзии – появление смысла и радость, даже (особенно) если говорится в ней о бессмысленности и безысходности. Все это было осознано или почувствовано Львом еще в довольно ранних опытах, как и необходимость совершенных инструментальных средств, без которых нет поэзии: изощренного ритма и рифмы, точного звука, который не передает смысл, а сам им является. Вот детское впечатление от демонстрации, которое завершается так: "Воздушный шар играет позолотой, / Влекомый водородом и свободой" и на этих "о" мы улетаем вслед за шаром в эпоху своего детства. Это не рассказ о состоянии, это само состояние. А вот более сложный пример претворения состояния в звук. В стихотворении "Когда не страшен горец был в папахе..." автор описывает блаженные и ушедшие в небытие молодости времена братства, когда он мог беззаботно шляться по Тбилиси "и пули спали, а грузины пели". Очарование этой строчки не оставляет меня, я все не могу понять, каким чудом пули, пройдя обморок сна, становятся пением. Но чудо происходит, и это чудо поэзии, в котором "у", вывернувшись в "е", приводит к сдвигу пластов, к замирению народов. В замечательном стихотворении "Все чего-то выглядывала...", посвященном памяти близкого человека, есть строка: "Жизнь пройдет, как прокатилось яблоко". Кажется, чего проще, но тот, кто не слышит, как долгое "а" оборвалось и действительно покатилось, как яблоко, тремя "о", тот не читатель поэзии. Примеры можно множить, и я оставляю эту радость находок будущим читателям.
        На поверхностный взгляд стихи Льва порой грешат "прямоговорением": "Родил двух детей. / Посадил березку...", "Почему ты мрачен? – спрашивает сын...", но прочтите внимательно эти стихи, и вы увидите, как туго взведена в них пружина слова, какой встревоженно чуткой интонацией они проникнуты. Словно к человеку пристают со всякой чепухой, когда он думает о главном. Что и является сутью повседневности, ее забот и страхов. Обороняясь, Лев писал стихи и живую стихию скандала всегда предпочитал гладкой фальши пошлости ("Гладенько, гладенько. Накатанная строка" – ловил он себя в стихах, обнажая прием и тем избавляясь от его токсинов). Он прекрасно знал механизм проникновения пошлости из жизни в стихи, его болотную вязкость и вездесущесть, и был предельно бдителен. "Речь нарочита, странна, / Заострена. Как рогожа / Шероховата. Свежа. / Ни на что не похожа. / Речь рубежа". Как он ждал этой "речи рубежа", как был убежден, что наше время дождется гениального воплощения, не замечая, что сам участвует в этом, приходя в отчаяние от приступов немоты и радуясь поэтическим удачам, независимо от авторства. Я помню, как чтение одного из моих стихотворений завершилось репликой: "Ну что, старина, теперь ты можешь спокойно умереть". Дескать, останутся стихи. При всей шутливости интонации, было в этом что-то от искренней веры в бессмертие поэзии и трезвого взгляда на непрочность человеческого существования.
        В "то, что линия жизни – она же есть звуковая / Дорожка...", – Лев верил свято. И потому в стихотворении "Юность" мог с чистой совестью сказать о себе: "Как благодарно-внимателен слушатель гула!" Этот гул доносил до его чуткой совести "Последние известия": "Внутренний мир был хорош как шкатулка души / Сколько вчера полегло при обстреле Шуши?" и заставлял воскликнуть после увиденного "В переходах метро": "Лучше бы я ослеп / Впрочем это клише / Я подаю на хлеб / Я не могу уже". Вслушиваясь в этот же гул, поэт волей-неволей становится пророком, чаще всего, трагического. В конце уже цитированного стихотворения "Когда не страшен горец был в папахе..." поэт вспоминает, что еще в те беззаботные времена прогулок по Тбилиси гонимые ветром по бульвару листья заронили предчувствие будущих событий: "Я думаю о безотчетном даре: / Как возникает темноватый сполох / Предчувствия. О том, как на бульваре / Беспомощный метался листьев ворох...". Ключевое слово здесь "беспомощный", оно и перекидывает мостик от листьев, отданных на волю ветра, к людям, не по своей воле втянутым в бойню, и к бесполезной чуткости автора, который, подобно Кассандре, не в силах предотвратить неизбежное. И чем, как не оправдавшимся предчувствием, продиктовано давнее стихотворение, озаглавленное датой рождения и звучащее заветом, надеюсь, не только друзьям, но и всем, кому поэзия нужна, чтобы почувствовать необычайность существования:

      ТРЕТЬЕ АПРЕЛЯ

      Где меня не забудут, найдутся дома.
      Где обмолвятся словом, припомнят.
      И апрельского неба глубокий размах
      Будет вами услышан и понят.
      И не надо ни сердце свое надрывать,
      Ни вымучивать чуткую память –
      Будет вновь погибающий снег ноздреват,
      И опять будет ворон горланить.
      Так начнется для вас опрокинутый день:
      Перевертыш тоски и веселья –
      Каблуками по льду выбивать дребедень
      Голубую,
                        затеять безделье,
      И устроить застолье до самой ночи...
      И – неважно – я был или не был,
      Только б вы увидали, как ветка торчит:
      Неожиданно, точно, нелепо.

        Но и от этого, пронзительно звучащего гимна бытию, Лев ушел далеко вперед, а главное, вглубь. Жесткость, жестокость мира ранила и не отпускала его. Хаос внутренний и внешний подступал, засасывая как вихрь, он наводил ужас и бороться с ним можно было только закляв его точными словами. И эти точные слова нашлись. Подобно Диогену, ходившему среди толпы с факелом, крича: "Ищу человека!", Лев искал и не находил паскалевский "мыслящий тростник", но от бездны отчаяния спасало слово. Слово это звучало не так открыто, лирично, но зато насущно и правдиво, это уже "хлеб" поэзии, который нужней любых приправ в годину голода:

      Снег сухой летит на пруд,
      Перхоть белая небес.
      Тростника не видно тут,
      Посочувствуйте мне, Блез.

      Снег сухой летит в лицо,
      Почему он так правдив?
      Мира хрупкое яйцо,
      Шаткий утренний штатив.

      Ух, какая круговерть!
      Колкий, колкий кавардак.
      Леска, тянущая смерть, –
      Держит удочку чудак.

      Он старается не зря,
      Будущий владелец щук.
      Снег сухой летит, творя
      Хаос радостный вокруг.

        В стихотворении обозначены все важнейшие для Льва темы, всё, что так мучило и не отпускало его до конца: и хрупкость мира, и правдивая беспощадность хаоса, отсутствие человека и вечное присутствие смерти. "Я бы всему присвоил гриф / "Совершенно утратно", – невыносимая для человека мысль о неизбежности утрат оборачивается в поэзии почти восторженным гимном единственности и неповторимости каждого смертного мгновения, осознанием неправедности попреков и жалоб, их диссонансом с хоралом мира: "Кривизна всегда есть в укоризне / Как бы жить, за все благодаря?". Вот так и жить, вот так и заклясть поэтическим словом смерть и хаос, не дав им своей тяжелой поступью раздавить "мира хрупкое яйцо" (слышите, как по-командорски явственно "хрупают" их шаги по снегу?). И тогда хаос становится радостным. Потому что за глубоко пережитым и выраженным ужасом нет ничего, кроме радости, пусть радости отчаяния. Это прозрение, которым поэзия наградила Дановского за верность и бескорыстие, дается немногим, а сказать об этом достойно и своим голосом дано только истинному поэту.
        В стихах, посвященных его памяти, я тоже пытался заклясть хаос смерти и выйти если не к радости, как получалось у Льва, то хотя бы к покою:

      ПАМЯТИ ЛЬВА ДАНОВСКОГО

          В небе царит звезда.

              Л.Д.

      Смерть подступила теперь тобой,
      Жесткое ложе тоски подстелила.
      Звук неразборчив: свирель и гобой?
                Смерть подступила.

      Шарит и шарит наощупь втемне,
      Изобретательна старая стерва:
      Все норовит доискаться во мне
                Голого нерва.

      Столько забрала уже – все не впрок,
      Как в тебя лезет, беззубая прорва!
      Хочешь оставить всухую, без крох
                Нужного корма?

      Как мне забыть этот ласковый жест,
      Полуобъятье, летящее мимо...
      О, одиночества жалящий перст!
                Невыносимо.

      Что это значит, что ты умирал
      В час, когда я обретался у края
      Гор, где Господь человека ковал, –
                В каменоломне Синая.

      Горы там помнят божественный нрав,
      Благоговейно ночами читают
      Чистое небо, в котором, ты прав:
                Звезды царят и мерцают.

январь 2005






Владимир Гандельсман   Написать автору

ПУНКТИРНАЯ ЛИНИЯ

1.

        Мы встретились на улице его тезки: Толстого, – в 72-ой школе, что была напротив Первого Медицинского. Длинный коридор, изогнутый так, что из конца в конец не просматривается, пыльное весеннее солнце сквозь мутноватые окна, Лев с черной шевелюрой, высокий, белозубый, в очках.
        Он школу заканчивает, мне еще год. Маршрут после уроков: через садик больницы Эрисмана, на Карповку, улица Литераторов, пара подворотен, профессора Попова, Кировский... Возможно, около Дзержинского сада расстаемся: ему на Лахту, мне чуть обратно, на Чапыгина.
        Читает стихи – Маяковского, Пастернака, друзей из ЛИТО, свои.
        Дым табачный воздух выел...
        О, ангел залгавшийся...
        Ястреб, ястреб, ты такая птичка...
        Любое любимое стихотворение – его. Никакой ревности. Тысячу раз я слышал потом эту озвученную радость. "Мне поручили охранять сарай, а был сарай, как водится, сырой...", "На стыках стонут поезда, истошные повстанцы станций..." Аллитерации в моде. Лев если не рычит, то гудит. И снова: "Ястреб, ястреб, ты такая птичка, / по сравнению с бомбардировщиком, / затмевающим собою небо..." Вот это: "...па-а сра-а-вне-е-нию с ба-а-амба-а-ардировщиком..."
        Открытая улыбка. Безобидность и безобидчивость.
        Через 40 лет – "Сад Дзержинского":

      В этой точке и началась прямая.
      Все было ярко, выпукло, единственно и вокруг.

2.

        Учимся в ЛЭТИ, то есть кружим по Петроградской. Первые публикации в институтской газете "Электрик". "А в старину звалась ты Натали...", – Лев безответно влюблен в Н. С друзьями из ЛИТО – самиздатский сборник "Шпалы". Скромная идея своей подсобной роли: по этим шпалам придет кто-то воистину великий.
        Шпалы мелькают по дороге домой, на Лахту. Там единственная мать единственного сына, Ева Львовна. "Полковник Айзенштат лежит в гробу..." – начало стихотворения об отце, которого не помнит, умер в 1951-м.
        Литературный псевдоним "Дановский" придет позже. Как и осознание того, что печатать все равно не будут. Страна, где произнося свою фамилию, можно покраснеть от стыда за тех, кому она не по нутру, а услышав – вздрогнуть, как будто вызывают не к доске, а к стенке.
        Пивной бар "Пушкарь" на Пушкарской, Дзержинский сад, двор на Чапыгина, непрерывный "Беломор". Прощаемся. Мягкая ладонь.
Через много лет стихи памяти Н.:

      ...А потом, за общим уже столом,
      поминальным, я подумал о том,

      что не в губы, а в лоб целовать пришлось...

3.

        Последняя электричка, мать волнуется. То ли звонить, что остается у кого-то из друзей, то ли поспевать. Зависит от количества выпитого, от предмета ухаживания – обнадеживающего или безнадежного. Наконец, от того, есть ли койко-место. "Однажды проснуться на даче, веранде чужой, / с трудом разобрав, что находишься в Новых Ижорах. / Вчерашний поступок, он как-нибудь связан с душой? / Не знаю, не знаю, не думаю, слушаю шорох."
        Вот-вот появится Валерий Черешня, переехавший из Одессы в Ленинград, и ночевка в городе станет доступней, – друг первые (долгие) годы снимает комнаты (Васильевский, Смольный пр.), в тесноте, но не в обиде.
        Образуется "треугольник". Удивительное свойство дружеского союза, отличающее его от всех прочих, – свобода каждого не умаляется, но умножается. В данном случае – на три. Равносторонний треугольник без единого угла.
        Последняя электричка, Лев готовится к прыжку, возвращение.

      Узнавая облупленный тамбур, заплеванный пол,
      Фонарей узнавая слепящий во тьме ореол,

      Узнавая шеренгу деревьев, крутой поворот,
      На котором сначала отбросит, а после швырнет,

      Узнавая вокзальный, в рябинах обломанных сквер,
      Наконец, узнавая воронежский этот размер –

        Мать умрет в год рождения его сына, оттуда, из тех времен – еще не скоро, отсюда – мгновенно. В огороде, прилепившемся к деревянному домику на Лахте, жжем листья. Лев отходит в сторону, к кусту смородины, плачет навзрыд. Сколько было этих возвращений. От станции по асфальтовой, хлипкой с выбоинами дороге к дому.
        "В черных оспинах, лунках – люблю. / Возвращаясь от друга, так долго/ мы болтали, тоску накормлю / переливом сырым и блестящим..."

4.

        Распределение в контору на Нарвской. На долгие годы – выход из метро в темноте ленинградского утра, на монстра "Нарвских ворот", вдыхая ядовитый запах мыловаренного завода, и – метров сто по улице со страшным именем "Промышленная". Вход в "почтовый ящик".
        "Человек семенит, / Глянцевито-угодлив, / И не надо ему аонид. / Почему он уродлив?"
        Это нехорошее время, но "жаловаться нельзя, нельзя – / Мандельштам не велит", – / стихотворец, скользя / по мостовой, бубнит."
        Чуть меняется география вечерних блужданий. Появляется адрес на Моховой, и снова буква Н., которая в 1978 году эмигрирует из русского алфавита и станет N.

      Весь день шел снег и выбился из сил
      К полуночи. Он что-то заносил.
      Какая изворотливость глагола:
      Он заносил на память этот дом,
      В котором суматоха и разгром
      Сегодня, а назавтра будет голо.

        Идем на Смольный.
        "Один из ясных осенних дней, / которыми так дорожит Валера..."
        Легко. Со Львом легко. Легче, чем без него. Он позволяет тебе слабость, потому что у него всегда есть сила не проявить характер. Улыбнется, слегка отклонившись, подавшись назад, но и протянув руку, положив тебе на плечо. Такое отстраненное позволение. Лев – царь друзей.
        Когда-нибудь, в начале 90-х, когда царя лишат престола на Промышленной и загородной резиденции в Северодвинске ("Зверевосвинск", командировки), он попадет на временную работу, пройдя через "желтый двор проходной, / к Моховой выводящий, / к подворотне одной, / поневоле хранящей / разговор узловой, / и сегодня – саднящий."

5.

        На географической карте вновь изменения. Валера в Петергофе, я на Чайковского. Едем в Петергоф. Какой-нибудь разговор о стихах.
        Лев: "Одиссей возвратился, пространством и временем полный". Какой чистый звук...
        Одиссей полон времени и пространства, этими смертными и земными вещами, потому что отказался от предложенного ему нимфой Калипсо бессмертия. Отказался во имя возвращения домой. Предложенное бессмертие вообще не имеет смысла, только – завоёванное. Его завоеванием занимается поэзия.
        Одиссей возник не случайно. В своих стихах Лев неизменно бродит по городу и вокруг, напоминая попутно и другого Одиссея, джойсовского Улисса, попадая то на свидание в Летнем саду, то в кафе, то на похороны, то на службу, то в командировку – "командировочный, мать его так!" – а затем неизменно возвращается домой.
        Мне всегда видится это возвращение зимой, почти ночью, на поздних поездах. Лев зимой. Место действия – Ленинград. Зимний, стылый, трамвайный, какой угодно, но – Ленинград. В заглавных буквах своего псевдонима – Лев Дановский – ЛД – он случайно зашифровал имя города. В звуке "Ленинград" – та социальность, которая присуща его стихам.
        Когда-то, в послеперестроечное время он напишет: "Раскинулось горе широко и войны бушуют вдали..." Или: "Беженка просит на хлеб, ребёнок просит на гроб..." Или: "На Сенной поёт Вальсингам!" "На Сенной поёт Вальсингам!" – какая замечательная чистота звука! Та самая, о которой он говорит по дороге в Петергоф, цитируя Мандельштама.

6.

        Жена Юля. Сын Мотя. Потом дочь Катя. Спрашиваю: Почему Катя? – Ну, Мотя, Катя... В рифму вроде.
        Звонит, меня нет дома, подходит дочь. – Чем занимаешься? – Читаю Софокла. – Что так припёкло?
        Это уже из квартиры на пр. Просвещения, куда переехал с Лахты. Логарифмические таблицы новостроек. На "логарифмы" нету рифмы. Значит – есть. Есть вечер пятницы и суббота с воскресеньем.

      Выйду во двор погулять с детьми,
      Там всегда выбивают ковер.
      ........................................................
      Дети играют. Вдави, вдави
      Перстень в горячий еще сургуч.
      О, отчетливый оттиск любви!...

        Это счастливая передышка. Иногда, на неделе, когда мы сидим на кухне на Чайковского, вижу, как он устал. "За счет чего он жил?" – спрашивает себя простодушная женщина, которая ухаживала последние годы за Прустом, – и отвечает: "Он жил за счет жизни".

      Надо прокормить семью,
      Концы с концами свести.
      Надо еще свою
      Душу спасти.

      Надо работать на двух
      Работах, на трех.
      Ну что, доходяга-дух,
      Как тебе этот вздох?

      Надо войти в судьбу,
      Как входит в рощу лесник.
      А складка забот на лбу,
      Уродующая твой лик –

      Есть комментарий к строке,
      Той, где "в поте лица".
      Кем придумана, кем
      Нежная жизни пыльца?

      Как подкошенный сноп,
      Валишься на кровать.
      Разговорился. Стоп.
      Завтра рано вставать.

        Я пишу не рецензию, тем более не панегирик. Но почему бы не сказать, что эти стихи – навсегда? Безоговорочно. Потому что ими "кричит стомильонный народ".

7.

        Первая книга Льва – "Пунктирная линия", изд-во "Абель", 1998 год. Автору – 51.
        Она открывается стихотворением без названия, но с ремаркой в скобках: набирая воду. "Как страшно гудит в трансформаторной будке железо! / И воет собака, и небо ночное белесо..." Давнее, одно из первых настоящих.
        Я веду пунктирную линию, как нас учили в 72-ой школе – от того коридора – через Лахту, где мы стоим у колонки и набираем воду – – – до ноября 2004 года, когда он вручает мне стихотворение, оправдываясь названием "Сентиментальное".
        Я смущен его открытостью, но 30 декабря узнаю, что это было прощание.

      СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ

      Только бы на тебя посмотреть, посмотреть
      И обнять, обнять.
      И не надо мне рифмовать на "еть",
      А потом на "ять".

      Потому что ты родной, родной,
      Не нужны слова.
      Потому что впереди перегной,
      А потом трава.

      Потому что жизнь прошла, прошла
      И зазора нет
      Между нами. Чистотой стекла
      Празднуем банкет.

      Сверим, друг, наконец, часы.
      Хорошо совпасть.
      У цирюльника подстрижем усы
      И напьемся всласть.

      Это утром будет невмоготу,
      А пока, пока
      Безупречную провела черту
      На плече рука.

        "Когда человек умирает, изменяются его портреты..." Стихи изменяются тоже и, превращаясь из приветствия в прощание, больше не ускользают от взгляда, не проходят мимо ушей, подобно повторяемому изо дня в день "привет", но обретают ту определенность и окончательность, которая заключена в слове "прощай".

январь 2005



Вернуться на страницу
"Авторские проекты"
Индекс
"Литературного дневника"
Подписаться на рассылку
информации об обновлении страницы

Copyright © 1999-2002 "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru

Баннер Баннер ╚Литературного дневника╩ - не хотите поставить?