MEMORY GARDENS1
Say nothing
to it
Push it away.
Don't answer
Robert Creeley
Случается, несколько встреч, независимо от продолжительности, насыщенности образовывают в итоге подобие призрачного созвездия, обязанного составом речи, валентностью предвосхищений, взаимозамещениями намерений, иными словами, законами своего существования не столько фактам в хронологическом распределении или нейролептическим припоминаниям тех или иных сопутствующих условий, контекста, сколько логике непредвиденного (лишь в "будущем" раскрывающего себя) обмена того, что правомерно назвать "порождающими возможностями" и которые открываются воображению, но отнюдь не постоянству памяти: несхватываемыми, однако предупреждающими собой непредставимое совершенство формами.
В иных областях рассуждений их иногда принято называть "желанием", придавая, таким образом, смутную ценность ясности упреждения. Влияние таких пересечений непредсказуемо. Подчас подобные встречи случаются в жизни.
В первый раз мы встретились с Робертом Крили в Ленинграде в 1988 году. Сегодня от той жизни остался луковый вечерний свет, теснота улиц из доктора Калигари и вялое воспоминание о том, что пространство и место инстинктивно ценились больше времени.
Почему и как он приехал, сейчас не припомнить; кажется, Крили был приглашен в Хельсинки с циклом panel talks и поэтических чтений. Как известно, Хельсинки ближе Москвы.
В первый вечер планировалось чтение в американском консульстве, а второй посвятить выступлению в одной из популярных тогда телевизионных передач. В "ресторане" (право слово, кавычки здесь более чем уместны) на Невском, подле СТД, Боб, я и Дональд Уэслинг, профессор, теоретик стиха, знаток просодии, приводили в порядок бумаги.
Разумеется, я был молод, переводил с жадностью, словно искал какой-то клад (впрочем, эту метафору позволительно не вычеркивать, поскольку она вполне справедлива, относясь к "языку", "другому" и прочим атрибутам европейской культуры), в том числе пытался я переводить и стихи Крили. Но потом, якобы незаметно для самого себя, оставил, поскольку, как мне казалось тогда, нашел для "перевода" пьесы много удобней, красноречивей, дающие возможность не слишком обременительного лингвистического маневра в "пере-воссоздании образа", тогда как его стихи со "скудной лексикой", очень короткой строкой, enjambement'ами, неуследимым, но мощным чередованием проклитик и энклитик никак не могли найти во мне не то чтобы отклика я очевидно был не в состоянии понять, где в материи его стиха вспыхивают разрывы, те незримые точки превращения (и приращения), которые несомненно должны были в ней присутствовать, образовывая смысловые завязи многовекторного излучения. С другой стороны я безотчетно подозревал в них то, на что указывает Пол де Ман, приводя высказывание Руссо о "невозможной пустоте, которую невозможно заполнить" и о стремлении к "какой-то иной полноте, которой я не могу понять и тем не менее чувствую ее притяжение". Говорю об этом столь подробно, поскольку именно такого рода стих никак не давался в руки.
Так, при удачном стечении обстоятельств можно было "погрузиться" в стихию Джона Эшбери, где важно было найти резонанс процесса распыления значений, превращения их в дисперсные семантические фракции, в веществе которых следовало ожидать (что иногда действительно удавалось) возникновение трижды отраженного и многомерного мира на удивление связного, симультанного, сводящего пространную и разнонаправленную речь в одно мгновение просвета. Или же, к примеру, Лин Хеджинян, ее язык, одновременно отсылавший и к Гертруде Стайн, и к Эмили Дикинсон. Что на самом деле было одним из "ложных сигналов", хотя и создавало прибавочную стоимость отстранения, иной оптики, в которой смысловыми единицами поэтического диегезиса являлись пропозиции в очевидной несоотнесенности, а точнее незаинтересованная мысль per se, устраняющая дискурсивную функцию как основу представления. И предметом которой также являлась мысль, как основа поэтического on the whole. И что Эзра Паунд противопоставлял "майапоэйе", иллюзионизму (или же "мелопоэйе"), определяя как "логопоэйа", поэзию танца чистых идей. Повторяю, я останавливаюсь на подобных деталях, с тем чтобы несколько ниже стало понятней, о чем идет речь.
К вечеру мы были на месте в Гродненском переулке. Вино, разговоры, искры, шуберт, словом, мечта Булгакова, а также приехавший из Москвы Павел Грушко (переводчик с испанского наверное, Неруда и Лорка2), которому также надлежало принять участие в чтениях, но на этот раз в роли переводчика с английского (американского) и чем он был несколько смущен. Кажется, к окнам был намертво приклеен дождь. А чего еще ожидать от стекол северной столицы?
В ту пору Боб бросал курить. Но как-то не совсем. Неуверенно. "May I bomb you on a cigarette?" Полчаса проговорили, где кто прятал окурки в детстве. К сожалению, этот эпизод так и не вошел в фильм "Smoke". И, наконец, чтение. Вот тут-то многое стало понятно. На полях: глуховатый, негромкий голос, скованность или неловкость жестов (он не позволял телу, рукам говорить больше отпущенного им), но за голосом с первой строки отчетливо стала прослушиваться некая более чем настойчивость просодии, как если бы с каждым словом сопротивление, приводимого в движение языка, возрастало.
Крили читал так, как я никогда и нигде не слышал. "Те" самые места "завязи", "разъятий", о которых упоминалось выше, в его партитуре произнесения вспыхивали, как "осколки зубов в деснах" Леона Богданова, мгновенно угасая, оставляя нечто вроде неуследимо движущихся черных пятен эхо, из которых складывался узор, живший независимо от собственно словесного обращенного к слуху.
Примечательно и другое, именно эти негативные констелляции дали впоследствии возможность начать постигать, что есть "интонация". Должен заметить, что отчасти в том повинен и Анатолий Барзах, в последние несколько лет с особым вниманием относящийся к этой, скажем так, области поэтики. Но вернемся к началу данных замечаний, к "порождающим возможностям".
Помимо прочего (а я имею в виду подчинение оперативной памяти слушающего насущной стратегии восприятия) именно интонация оказалась одной из незаполняемых, неовеществляемых форм перехода от одного к другому, остающихся, как это ни парадоксально, только в будущем или прошлом. Нечто наподобие нераспутываемого "метафизического остатка" в сновидениях у Фрейда.
Надо сказать, что в предложенной ситуации уместен подход и с иной стороны.
Чарльз Олсон, которого с Робертом Крили связывала тесная дружба (Black Mountain College, 40-50, etc.) в программной статье "Projective Verse" (Василием Кондратьевым переведено как "Разъятый стих"), говоря о "кинетике вещи", рассматривает стихотворение как энергию, передаваемую поэтом оттуда, откуда он ее получил, путем самого стихотворения читателю. И далее: "Тогда само стихотворение в любой своей точке оказывается энергетическим зарядом и разрядом одновременно".
Между тем я едва не упустил основополагающий момент, предшествующий словам Олсона. А именно, его тезис об "открытом пространстве" в противовес традиционным строке, строфе, общепринятой "форме" (орудийной), и что в сумме, по его мнению, является "древней" основой замкнутой поэзии.
Возможно, Олсон, рассматривая пространство (открытое) языка, интуитивно отдал предпочтение пониманию пространства не как "вмещающего в себя некоего умозрительного объема"3, но как постоянного становления ситуации мышления в результате взаимодействия "величин" или расселовских "фактов" (а несколько шагов назад соссюровская "система") и что находит продолжение в двух высказываниях самого Роберта Крили (находящихся, возможно, между собой в несколько сложных отношениях): 1) форма не более чем продолжение содержания, 2) смысл не в вещах, а в отношениях между ними (сегодня это кажется общим местом).
Разумеется, возникает вопрос, как, где, почему возникает в стихотворении "энергия". Опять-таки в виде короткого отступления надлежит вернуться к положению об "открытом пространстве".
Тема, ежели говорить об европейской традиции, впервые предложена Эпикуром в его представлении постоянного разрушения moenia mundi (пределов мира), а также движения а-томов, которые, если б повиновались исключительно закону тяжести, никогда не "пересекались" и не образовывали сложных структур, и чьи случайные отклонения (klinamen) образуют необходимые образования столкновения.
Упуская из лени некоторые очевидные звенья, можно прийти к простому выводу, i. e. что поэтический текст образуется как пространство, преступающее "границы" вовлеченного в действие языка в ходе отклонения и катастрофического "столкновения" единиц смысла (от "фоны", "семы" до полного собрания сочинений различных авторов в горизонте литературы вообще), и именно процесс распада устоявшихся значений вследствие изменения траекторий этих, уже всегда вчитываемых смыслов, является источником олсоновской энергии. Тынянов называл это "теснотой стихового ряда", Гваттари и Делез "машиной войны". Но война, на которую обречен поэт, не обещает никакого присвоения и подчинения, то есть никакого "настоящего", поскольку, как и интонация, пребывает либо в будущем, либо в прошедшем. В прошедшем был еще один день.
Боб читал в камеру, сессия происходила в помещении тогдашнего "фонда культуры". Мои переводы уже тогда казались мне чудовищными, я чего-то мямлил, хотел что-то скрыть за эдакой манерностью гладкой напевности русской речи. И, вот, сейчас мне кажется, что все, что тогда я перевел, гроша ломаного не стоит.
Вероятно, причина еще и в том, что я представления не имел в ту пору о том напряжении, с каким они все, начиная с середины 40-х прошлого века, думали, говорили и писали о поэзии. Чего не было ни в Советском Союзе, ни в России. Да, это были времена острых прозрений. Иногда слишком, иногда наоборот. Но чрезмерный свет утомляет.
К тому же "слишком" яркий свет никогда не бывает постоянным. А в 1993 году я начал в Buffalo осенний семестр, на который опоздал. Если кто помнит тогдашние перелеты через Канаду, те вспомнят очереди за визами, и в каком пакгаузе неподалеку от нашего почтамта их давали после нескольких ночей.
К тому времени у Роберта Крили что-то получилось с "правами", он обрел дом, но этот дом тоже та еще история! Это было почти трехэтажное здание пожарной станции. С башней, т.е. каланчой. Повыше в каланче располагалась кухня и столовая (он утверждал, что есть еще висячие сады и в них сауна), в нижних этажах комнаты детей, а между небом и землей, между небесной зимней едой и восхитительной компанией великая Сьюзан Хау, теперь уже лысый и неуемный Чарльз Бернстайн, Уинстон Курнов (из Новой Зеландии4, откуда и Памела, последняя и прекрасная жена Боба), его кабинет. На одной из фотографий очень много лиц, нерезкая картинка, и стоит ли всматриваться? мне не так уж мало лет, чтобы каждый раз это проходило безнаказанно, но дело не в перечислении...
Все же он был в университете как верховное божество филологического факультета, и только Чарльз Бернстайн мог спокойно замещать его, когда Крили не присутствовал в положенные дни по неминуемым причинам.
Но он всегда присутствовал в небольшом баре на отлете за Main St. (поди доберись в снегах до него пешком), где читали студенты, поэты, иной раз преподаватели, где на всех в конце выкатывали два котла buffalo wings free! (два дня ожога ротовой полости), и где непременно присутствовал Mr. Bertloff, хранитель поистине вавилонской университетской библиотеки, в которой мне с его же царственного позволения довелось листать разноцветные рукописи Джеймса Джойса и Джека Керуака, но его не цветные.
Когда в перерыве одного из таких чтений мы с Бобом решили испробовать местной водки (4 shot на рыло), войлочно-неслышно подошел Бертлофф и сказал, чтобы я спросил Боба, как он ездит на машине. The point is, что Крили лишился в детстве левого глаза и что отнюдь не умаляло его ни в привлекательности, ни в обаянии как будто так и надо было. Лучше не надо было бы, в который раз спасемся в сослагательных.
Я спросил: "как?" В ответ Боб безнадежно махнул рукой. Тогда Бертлофф с пафосом надоевшей рождественской истории сказал, что Крили ездит со скоростью 25 миль в час, поскольку дал Памеле слово. И что его постоянно останавливает patrol, и когда они наклоняются к его стеклу (в Америке водитель не должен покидать машину), они мгновенно распрямляются и отдают честь. И широким жестом открывают путь вперед. Город знает Поэта, закончил Бертлофф.
Наверное, это тоже какой-то признак того, что ему судьба отдавала честь. Разумеется, он не был "счастливчиком", "баловнем", работал как грузчик в мокрый снег повсюду, везде. Но... судьба постоянно выделяла ему некое добавочное время.
В 2000 году я был на его чтении в Utnerberg Poetry Center на 92nd Street, в Нью-Йорке. Оно было величественным. Боб читал с Майклом Палмером. По рядам ходили капельдинеры и раздавали карандаши и крохотные блокноты для записок поэтам. Зал был полон. Третий ярус не очень.
Они оба были восхитительны. Майкл разогревал, а Боб потом рассказал историю про свою бабушку, как она умирала. И следом стихотворение, которое тотчас опять поставило все на свои места. В тот вечер после выступления он много улыбался, был немногословен. Были все.
И еще спустя два с лишним года мы увиделись в Петербурге. Мы говорили, что многого не узнаем ни там, ни здесь. Были еще вещи, о которых говорили, но об этом когда-нибудь потом.
Robert Creeley, родившийся May 21st. 1926, Arlington, Massachusetts, умер March 30th. 2005, Odessa, Texas.
Как бы ты ни умер, ты никуда не денешься. Твой атд.
PS.
На титульном листе книги "Collected Esseys of Robert Creeley" он написал:
"For Arkadii & Zena with love Ai, Ai, what a small world".
NB.
Не знаю... Kак знать, что мы знаем, пeред тем как узнать.
1 "Memory Gardens". Poems by Robert Creeley. Marion Boyrs. London New York.
2 При всем нашем несогласии с переводческими принципами г-на Грушко, считаем своим долгом напомнить, что переводил он далеко не только названных авторов. Примеч. ред. TextOnly.
3 И что, похоже, сообщает с мнением Мандельштама относительно Ада: "Неправильно мыслить Inferno как нечто обьемное, как некое соединение огромных цирков, пустынь <...>. Ад ничего в себе не заключает и не имеет обьема, подобно тому, как эпидемия, поветрие язвы или чумы, подобно тому, как всякая зараза распространяется, не будучи пространственной" (Разговор о Данте).
4 См. "Земля морей", антология современной новозеландской поэзии. М.: НЛО, 2005.