Textonly
Само предлежащее Home

Михаил Генделев | Аркадий Драгомощенко | Всеволод Зельченко
Татьяна Аверина | Константин Бандуровский | Фаина Гримберг
Елизавета Васильева | Канат Омар | Александр Мильштейн


Две поэмы Сергея Морейно

Сергей Морейно родился в 1964 году в Москве. Окончил Московский физико-технический институт. С конца 80-х – в Риге, был близок кругу журнала "Родник". В настоящее время живет в Риге и Москве, работает в сфере дизайна и рекламы (был бильд-редактором "Общей газеты" и т.п.). Опубликовал четыре книги стихов и переводов польской, немецкой, латышской поэзии. Страница на сайте "Вавилон".


VISIBLE WORLD

    На род людской упала тень костра.
    Вождей забрала, смерча колесница,
    В дыму кровавом поступь; свист ядра,
    Нужда и страх на помертвелых лицах:
    Румянец Евы, злато, гон, игра.
    Вечерня, солнце в тучах, спят дома.
    Всё те же сны вину и хлебу снятся.
    Внезапный вопль в оливах глушит тьма;
    Там сходятся они, числом двенадцать,
    И пальцем рану пробует Фома.

        Georg Trakl


INTRO

дни приходят ко мне как всегда чередою
дикой кошкой четверг а медведь середою
выплывает суббота дельфином из ванной
и бессовестно роется в поисках манны
и в нечистых трусах непристойно двуногий
я дрожащий комочек клетчатки и жира
трпещу в ожиданье гостей на пороге
и смущен неизбежностью странного мира
что как птица сейчас накренился в полете
выполняя маневр от разгона к паренью
и меня задевает своим опереньем
однотонно-расплывчат и радужно-плотен


ЗАПАД

Трепет сердца.
Наколота на летней коже
Route 66.
Ты врываешься в огромный мир, детка,
сбросив мех и гнутые каблуки.
Движения рук в помятом воздухе,
диаграммы дыханий, легкий узор пустыни
смешиваются, как бы наслаиваясь
на ажурные конструкции вышек и кораблей.
Magic baby, детка.

"Обретение" – назовем этот миг
(пулемет горит в переносице:
Бог танцует на дугах бровей
(вы – мои дети, и Бог вас любит)),
потом вступают ударные –
ненадолго.
Потом вступают ударные –
так волшебно, как выигрышные жетоны
в автомате – но ненадолго.

Итак, почтовый рожок, колотушка сторожа,
запечный сверчок, заплечная сумка разносчика писем – пора!
Я бы вернулся к своим холмам,
но что-то мешает.
Я бы встал в строй братьев –
что-то держит.
Может быть, спины красоток,
может быть, ограждения летных полей,
может быть, запах земли перед ливнем.

Твой рыдающий голос, да.

"Ты вновь в гостях у меня, меланхолия,
О кротость одинокого сердца.
Расплавляется золото дня.
Покорно принимает страждущий боль,
Полнясь смехом и легким безумием.
Ступай! Начинает смеркаться.
Снова ночь и то, что смертно, плачет,
И остальное вторит ему.
Вздрагивая под осенними звездами,
Год от года все ниже клонится голова".

И вот, на исходе четвертого десятка
не с кем ни переспать, ни выпить.
Не в чем даже пойти на блядки
и просто лень выйти.
Ночь напролет Господь разрушает башню
(днем еще ничего, а вечером страшно).
Каждое утро начинаю с ощущения старости,
пронзительной синевы за окном и мысли о смерти,
и сладость боли сильней, чем предвкушение страсти,
чем повестка в конверте.

Цыганочка с выходом...

Мне снилось: на кругу одного из наземных маршрутов
встречаюсь сразу с двумя –
с той, о которой думал весь день,
и с той, о которой подумал вечером.
Неизбывный блочный пейзаж,
лыжные шапочки;
дрожа в бетонном бункере остановки,
жду обеих,
прячась от той
и от другой.

Мне снилось: я гнался за ней
по ночным проспектам.
Ее стоп-сигналы – хвостовые огни самолета, –
манили в небо над городом.
При съезде с моста она захлестнула
мертвой петлей трамвайные рельсы
и, встав поперек потока, рванула –
я, немного помешкав, за ней через две сплошные –
влево и вверх, где и потерял ее,
но не проснулся,
а долго рыскал в окрестных дворах.

Первая женщина, допустим, стала женой.
Потом другая – та самая, видимо:
                                                        сон, боль, память.
Третья убьет и сама же пойдет за мной;
жницей за своими снопами.
Зато на последнюю падает исключительно много лет
дрожаний в очередях, перевозок в плацкартных клизмах,
отсроченной смерти, серых холмов во мгле,
консервированной харизмы.

Дом на краю земли. К небу взмывающие
голоса. Люди давно ушли. Куда? Видишь
сам. В мертвенной пустоте Да
встанет в конце путей Та что Всегда.


СЕВЕР

Он невнятен, наш север.
Эфирная маска над стойбищами городов,
их стойлами,
а в стойлах – всё те же стойки:
белый бот "Малибу", синяя ладья "Кюрасао",
"Красная" и "Черная" метки – удачи тебе, Билли Бонс –
экран в заповедной глуши
показывает Рекса и Алекса, вставших на стреме,
а на столичном экране собачка лижет лицо умирающего Мозера;
нерв Европы, ущемленный самосознанием, тупо ноет,
над стойлами городов – эфирная маска...

Звон сережек в ушах Кримхильды,
слеза –
и торжествующий Зигфрид спрыгивает на насыпь мола.
Барабаны зовут (вспомнить нечто далекое).
Дотянуться ногой до двери и на пол – в падучей биться.
Видимо, в старости достаточно не осязать.
Звон сережек в ушах, что знавали лишь клипсы.

Колыханье волн –
что колебания струн.
Каждой волне отвечает
щипок ногтя или удар подушечкой.
Пене и гребням –
гамма или аккорд.
Он все равно умрет:
один, вдали от нее,
что-то там сжимая в ладони
(наиболее вероятно, сосновую иглу
или чепчик вереска).
Хотелось бы узнать,
согревает ли перед смертью
рука любимой?

Твои губы, Герда, теплы, как дыхание пса.
Подол твоей шубки метет прибрежные страны.
И ты можешь сидеть на своих волосах –
странно...
              (Странно, милая:)
              кровь учителя на лапах совы;
плесневеет в портовых чанах.
Твои пряди, Герда, высветлены до синевы...
Странно.

Кровь из рук переходит в свет,
выбеливая змейки вен.
Пора вставать, поднимись, Мой Свет! –
за окнами Свей и Свен.
Глаза твои глубоки, остры;
в них дым течет вдоль дорог:
взгляни, внизу, в деревнях костры...
Амба, Господь, let's rock!

И этот баннер над входом в ад: оставь...и так далее.

Ну вот, полагаю, нас уже повели.
"Я умру не сегодня", – поет Мадонна.
Не гнобь меня, Сущий, и не мани
зеленым долом;
брось на седой траве:
свободный поиск окончен,
катера на приколе.
Вьюга сгоняет моряков в заброшенный бар
к прокисшему пиву, паленой водке.
Пирс. Мол. Замерзшее море.
Впереди чернота.
И, может быть,
завтра...

"Ущелье: горн, горы и гномы.
Красным на снегу распласталась охота;
О, замшелый звериный взгляд.
Покой матери; в тени черной ели
Ждут объятий спящие руки,
Едва печально стылый месяц взойдет.
О, человек родился. В овраге ночью
Плещет голубой ключ;
Вздыхая, смотрится в него падший ангел
И немощь уходит из душных комнат.
Пара лун бродит по каменным векам старухи.
Вслушайся: крик младенца. Перстами мрака
Полночь трогает детские сны,
Снег просыпался из пурпурной тучи".

...Так за вечером вечер.
Движение за шторой – женщина
надевает сапог (треск молнии)
и сходит по лестнице,
садясь напротив него,
но ни один не в силах тронуть другого.
Он вез ее, истекающую
кровью, поминутно
оглядываясь, для ту связь
меж не вполне умершими
и не слишком живыми.
Кто же, кроме нее,
ощутит столь остро
дождь, развилку дорог, тени дворников,
ласкающие колени? И вот
она сходит к нему по лестнице
за вечером
вечер.


ЮГ

Маленькая белая Мazda на виноградном склоне.
Маленькая белая комната в правом крыле дворца.
Маленькая белая ручка, комкающая перчатку.
Маленькая белая жизнь.
Большая черная смерть.

Лежа на кровати в гостиничном номере Северной Славы,
он вспоминал города, в которых не довелось побывать,
и видел залитые солнцем дороги Италии,
стоянки над пересохшими ручейками,
и сны с апельсиновой косточкой на языке.
По его лбу, как облако по песчаному небу, шел караван.
Солнца, больше солнца в эти стены!
Сухого, колючего солнца.
Умереть, купаясь в его лучах.

Солнце настигало его повсюду –
даже в сортире.
Солнце дорог,
солнце эпидермиса.
Но желтый цвет единственный возвращал его к жизни
по утрам, белые стены кидая в лимон,
скворча глазуньей.

И руки, множество рук,
оливковых, томных,
и бессмертная красота,
и простыни, смятые в кинолентах,
и кровь – много крови:
Ave Salvatore,
скорбный и сладостный.

Не бздеть! Бог рядом.

Крылья над черной трапезой, изможденное русло
(...когда жалко любви, дай справедливости!)
Ни лошадей на проселках, ни
перепончатой тени осенних лип.
Чужесть, я бы даже поправил – чужота,
разбившая выдох и выдох, глоток и глоток.
Лишь шварк металла о глиняную посуду.

Шаг, полушаг, еще шаг.
В руках у преследователей маленькая обезьянка.
Изумрудные линзы, обращенные вспять, фиксируют в такт: не
время.
Сейчас, по канонам жанра, нас всех убьют.

Убийцы под камзолами из шерсти мертвых енотов,
консьержки в ожерельях лобных долей колибри,
приказчики с перекушенными глотками –
прогибались доски,
когда мы плясали
пляску;
пляску крови повешенных,
пляску –
а ведь я не танцую.
И не пою.

Они спускались по веревочным лестницам,
как пауки по Распятью,
в черную смоляную воду,
где факелами горели звезды.
На том берегу розмариновый сад,
коричные джунгли,
мечта садовника-дауна,
ристалище грез...
Как мне переплыть эту реку?

И всё ниже трассы кочующих птиц,
всё сильнее паралитическое воздействие белого света...
Я входил в город –
Клинт Иствуд в жемчужном тюрбане с янтарными четками,
веселый, как Паулс или Эннио Морриконе,
щедрый, будто шейх с парочкою жменей
кишмиша и миражами башен над горизонтом.

"Вечером слышен писк летучих мышей.
Два жеребца тонут в зелени луга.
Шелестит красный клен.
Странника на пути ожидает подарок.
Прекрасны на вкус молодое вино и орехи.
Прекрасно: пить до изнеможения в сумеречном лесу.
Сквозь черные сучья звучит поминальный колокол.
На лоб оседает роса".

...Когда же не встанет, обнаружится:
завиток губ связывает нас по рукам и ногам, –
единственное лицо, почти некрасивое;
в полупрофиль, на фоне желтеющих стен.
Итак, в ярком свете солнца,
скорее, в бледном свете луны, вернее,
в мертвенном свете гаснущих фонарей
пальцы, мочка уха, ресницы,
всё в тени. В фокусе –
губы.

Слышен смех и поднимается ставень.
Птица расчерчивает крылом комнату и, вероятно, асфальт.
Так открывается день, текущий адрес
в обнаженном пространстве.
Наш счет обнулен, завтрак съеден,
приглажены волосы, одежда
брошена на пол.
Мы выходим, а ядовитый Юг
метит своим пометом
наши уши и руки.


ВОСТОК

Посмотрел в зеркало и удивился:
смешное жирное существо – великий русский поэт.
Так удивился, что не заплакал.

...казался знаком, оказался раком.
Тот в горле ком до боли мне знаком.
Стыдись, что говоришь. Должно быть стыдно за слово и язык, за буквы таких случайных форм. Но, словно память позорную приоткрывает мозг, так родовая снова целует память голубя и корм пихает в клюв забытым языком.

Упрощенность и облегченность
условий существования
не позволяет надеяться на то,
что в случае крайней нужды
наша отчаянная жертва вызовет
ответное благорасположение небес,
как-то: воскрешение плоти
и вечную жизнь.
  исчерпан новый завет
раскрыты девять завес
средь легких и мягких лет
пора жестоких чудес
пора потворства судьбе
ночных свиданий с отцом
пустых походов к тебе
время перед концом

И ежели некому станет рассказывать,
что такое твоя любовь,
ежели поймешь, что ты – не ветер, даже не пыль на ветру,
но грязь под ногами,
увидишь чистый свет,
лишь сдобренный, будто уксусом,
стаканом вина и каплею никотина –
танцуй!

Мой неоновый эквилибр на рельсах и проводах.

Никогда больше –
с приступами ночных одиночеств,
с мыслями о тебе, возвращающимися
после первой же неудачи –
тогда что угодно с тобой,
даже сосиску с кетчупом:
лишь бы не расставаться...
Голос –
твой голос, мой голос,
только голос,
один только голос
(есть еще Ангел, но ангел спит).

Припоминаешь осенний вздрюк,
дым, коньки в январе.
Видишь, Бог в проходном дворе
мочится, не снимая брюк.
И когда Господь спросил меня, я ответил:
это пепел их сигарет,
это пар их дыханий за окнами,
это битва маленьких солдат, босс –
и она вечна.

Все хуже и хуже помню, как брали Константинополь,
хотя в слабеющую матрицу памяти намертво вписаны
невозможность жить без и бессмысленность примирений,
и чудо утреннего пришествия
(железная дверь, шум отъезжающего авто),
но любовь не воскреснет.

Моя жизнь в подземелье –
в разных местах, но преимущественно в подземелье –
лишь пена струящихся волос
рассекала мрак
один или два раза.
Вроде стрелки спидометра, что ли...
Моя жизнь впотьмах –
от одного алкогольного отравления до другого.

(Пачка пельменей решает всё.)

Из пугал юности – голод, любовь, война –
любовь в западне, а голод в засаде;
одна война метит город черным крылом.
Пил и до утра не вспоминал о войне.
Не человек я больше, или память подводит?
И не хочу я видеть всех этих женщин.

Можно перейти улицу и прижать руку к уснувшему лону.
Можно отправиться куда-нибудь в Иокогаму.
Можно слизывать водку с дощатого пола в баре.
Звезды!
Повернись к миру лицом и гляди на него.
Его ладони, его песни, его глаза.
Кончик ее сапога,
кончик ее сигареты.
Кончи и отвернись.
Или не отвернись.

Не мне истребить пейзаж, ковавшийся на века.
Пластиковая бутылка с остатками пива у насыпи,
руки страждущего вдоль рельсов,
комок червонца, щелчком переброшенный на запасные пути;
девушки целуют собственные ресницы,
свет и тени пересекают ребра аквариума,
солнечное волшебное лето ждет.

Вот зачем нам дается Восток –
остановиться, прервав наши танцы,
и грезить, как снег погребает
песчаник и розовый туф,
пока верблюды,
след в оплывающий след,
идут, не замечая подмены.

I.01–IX.04

ЛЕТ СПУСТЯ

      ...никто не понимал.

          А. Дюма


АТОС

Дымно. Курят гномики наверху.
У них большая трава.
На заборе написано "хуй",
а на дворе – дрова.

Ах, это осень разворошила нас, муравеев.
Тянет теплом.
Так теплом подбрюшинным веет...
Но – влом.

Женщины затеплились у дорог,
встречающие корабли.
И покрывает вечерний смог
прах, что с утра ебли.

Миры пронизывают "курлы",
искорки, поезда...
Осенний клин забивают орлы
Из выпавших из гнезда.


ПОРТОС

Жру и сру, да слушаю шаги персонала
на ментальной волне, лицом к астральному побережью.
Стоя у окна, сидя на горшке, лежа с книгой в ванне,
я принимаю твои сигналы. Все похерено,
но ты по-прежнему радируешь мне.

К примеру, "иней сковал луга" и "есть денег"...
Прямо на языке растворяется вещий
код посланий, и мир сидит на измене.
Но линии дрожат на руке
и, стало быть, есть какие-то вещи!

Летний полдень, сияющий, ослепительный,
и глубина тени. Пустишь ли меня поплавать
в темные воды? Все чаще в моей голове звучит
вересковая пустошь – как чисто символ
несбыточности, либо образ давнего кем-то
где-то неиспитого меда.

Почему-то хочется покоя, хочется покоя, хочется
(очень). Слабость и печаль несу перед собой,
как знамя. И ни в распахнутые, ни в бездонные очи/ночи –
так, периодически вылизывать что-либо между ногами.

Того и гляди, проявят себя кольцо, тормоза, вены,
с обеих сторон встанут деревья венчального цвета.
Большие птицы слетятся с разных концов
вселенной, станут, суки, расклевывать мое это.


АРАМИС

Королева падала, тянула руку,
а Король послал ея в пизду.
Хорошо, спасибо за науку.
Я – пойду.

И чувственности ушедшей как не было.
Не воротить.
Сарай занимает полнеба
и полпути.

Любовь и яблочный сидр – вот что вело меня по свету. И в этом
была высшая милость, ибо они подходили друг другу как мало что;
лучше, чем ты да я. И, милая, если я пидор, ты – свинья.
Но правда о том, как честен закон хибар айда со мною вместе.
Аллах акбар! Под окном черных лечат, и хер бы с ними. Тянет
на малолеточек от общего чувства бессилья. Лишь приторное
танго кругов по умершим улицам к ебеням куда-нибудь,
в поисках комнат в доме отца своего (там их много) – ежевечерние
вертолетные трипы к огням и (ничего не помню) порогам.

И этот вроде бы крик
застрял в израненных слегах –
дома бескровы, смотри:
дома бескровнее снега!


Д'АРТАНЬЯН

Задавили маленькую киску,
а большая киска её е-ёт.
Осень подступает близко-близко,
ластится, но в руки не дает.

И вот что еще: приходите-ка нынче вечером в "Козочку".
"Козочка" будет вечером пьяным-пьяна.
Поразвеемся, пощиплем Розочку,
потанцуем, тяпнем вина.

Нашей осенью дни похожи на бег
взятого под уздцы.
И я наяву ярче, чем во сне,
чувствую Твое "ци".

Господи, ежели не казнят,
ежли дорога скат'... –
дай мне бежевого коня
и повели скакать...


КОРОЛЬ

Медленный день, солнце клонится к западу.
Чтобы наполнить радостью мое сердце,
достаточно приоткрытой форточки,
запаха лета и ожиданий.
Помнишь, мы...
Просто – помнишь, мы.

В одной из провинций
встретил девушку, похожую на даму двора
личиком и ужимками.
Прихватить с собой, случить с тою, высокородной;
пусть зеркально любят друг друга.
А я люблю потопы,
тотальную, так сказать, пизду,
с прощальными объятиями
всех всеми и прочими остальных.
Чем выше наслаждение, тем острей
мысль о смерти. Во сне
желтое и золотое заливает окно,
сладким холодным ножом
вспарывая сердце.

Дорога под определенными звездами
под пение флюгера на меняющемся ветру –
это путь к закату.
Краткий акт многоактной смерти
заложников автомобиля, чьи колеса,
подобно призракам, бегут, не касаясь асфальта.
Польский фильм конца шестидесятых.
Непорочность, ксёндз, эмиграция.
Ты на заднем сиденье. Справа, на переднем –
Сандра... Пока не прыгнет,
ничего не заметишь.

Дощатая терраса над забытой рекой
и панорама безымянного города.
Мелкий дождик и запертая дверь.
Женщина, с который ты провел ночь,
сейчас безразлична.
Кафе закрыто.

Садись, пей.


КОРОЛЕВА

Сорной двор зарос травой,
крапивой, бурьяном.
У меня над головой
венчик полупьяный.

Полупьяный сменщик мой –
он не мертвый, он живой.
И на нем моя нога
в соболиных жемчугах.

А когда проведала родные могилы,
посетила обители и сады,
не хватило расплакаться даже силы.
Всё, что чуяла – до пизды.

Всё по барабану, всё.
Сердце – розовое поросё.

А когда разглядывала всякую нечисть,
лыцарем доставленную из-под земли,
я ответила лыцарям: неча!
Пошли...

Завернула оглобли. Тело в снулой крови.
Так постыло без ёбли. Но хотелось любви.


РИШЕЛЬЕ

Бесплотный гобелен пасмурного дизайна
и тени бегущих. Слепая слюна ночи
на языках торжественных плит.
Прочь из наскучивших залов:
в сад, в сад – спать, спать;
и когда первый оглядывается,
последний падает замертво.
Так проходили годы, но никто
не обретал бессмертия...

Лишь неумолимый бег –
а она пошла себе, не обернувшись –
девушка из Ипанемы, типа, –
не обращая внимания на мою улыбку:
я не самый красивый здесь,
далеко не самый красивый,
ну так что ж... а она встала и пошла
в несфокусированность фонарей,
в бесцельность улиц,
прерывая их сон, как беременность.

Навсегда, несомненно, несомненно.
Ах, какая, чтобы противиться мне, нужна
воля; воля и вера в собственное отчаяние.
Я бы протанцевал с ней
медленный танец в летнем кафе,
потом быстрый, потом –
пока силы еще не на исходе –
бы впился губами в такие же жадные губы,
потом бы вышел, вывалил хуй и слушал, попёрдывая,
как бляди судачат о моем
пристрастии к пыткам и офисным вечеринкам...

Прости!
По всем ночным каналам он не уйдет.
Небо пигментировано над центром и островами.
Когда карающая игла рекламы
коснется шеи, моя
непримиримая нежность затопит город.


МИЛЕДИ

Ну, дружок, уж лучше
мастурбировать, чем такое –
маст-турб-бир. Рукою.
Окна занавешены плющем.
Плющит,
еще как плющит!

Помню наше вербное время, я шла
вдоль реки в белом. Повысохли ручейки,
боль омывает тело. Когда оно
захлебнется, кончит или начнет(ся)?

Кажется, забрезжила тема – запредельное
лето, как будто парится соблюсти мой куратор
договоренности предсессионные с неотпетыми,
теми, встреченными на пути когда-то. Полоз.
Логово. Черная щель. Голос Бога.
Вышла...
              на цель. Нет ни Да, ни Джа.
Есть хуй, пизда и блеск на стали ножа
(на вороненом стволе, зернёном столе,
где под яблонями сидели, пили, ели,
седели, покуда реки мелели).

Реки льются из глаз, стекают вниз.
Я сливалась бы ежечасно, был бы в том смысл.
В вышних не ищут смысла. Их разум чист.
Иногда мне снится, что Господь – онанист.

Утренние пляжи, огни отелей, шины в мокрой траве,
а также корону, смерть, внутренний свет –
это и многое другое я вижу, когда кончаю
на продавленном диване в своем клоповнике,
и наволочка бьет в ноздри запахом пота,
струящегося с моих прекрасных волос.


РОШФОР

В блаженном неведении,
выебав именно ту, которую захотел,
он возвращался домой
по болотам лесного края,
размышляя о том, что,
чем выше взбираешься по склону лет,
тем круче вставляет каждая новая женщина,
и о том, что большое количество
рапсового масла на кухне
наводит на грустные мысли,
а сутолока снежинок
скорее радовала, нежели огорчала,
сплетая магический кокон
вокруг него и его
мимолетной победы в извечной схватке.

Он вспоминал красоту странных лиц.
В последнее время были необходимы
какая-нибудь родинка,
лишняя складка у рта,
едва наметившиеся мешки под глазами.
Он чтил тени в лифте,
случайные фары в кафе:
время – любое, лишь бы не лето,
место – начинающие белеть поля,
действие – несбывшиеся надежды...

На границе ветер гнал мусор, как опавшие листья.
Лошади разбивали ледок несостоявшегося озерца.
Когда развиднелось, обнаружились несколько иные холмы,
нежели те, к которым он привыкал.
Однако же он продолжал свой путь
среди одиноких елей, значительно превосходивших
ростом остальную растительность,
среди белых, как уже говорилось, полей,
и тени минувшего
посещали его всё реже,
лишь иногда,
в зеркальце заднего вида разве что...


ПЛАНШЕ

Пара ложек золотистого меда
с утра и хорошая дубовая бочка дегтя
ввечеру. И о несбывшемся, блядь,
о несбывшемся, о танце
щека к щеке – кто бы
говорил – с сережечкой
в загорелом ушке.
Больше некуда, кроме как домой.
Больше не с кем, кроме как с ней самой –
но ведь у нее в ушах нет сережек?

Стою, размышляя:
"Где бы купить гондон?"
На меркнущем небосклоне
рядом с месяцем – одинокая звездочка.
Наверное, спутник, а, может быть, –
самолет. В нем
девушки с одухотворенными лицами
едут в Лондон.

О, мягкие пальцы, не знавшие нищеты!
Я видел их на заправочных станциях.
Не забуду, как та женщина
взяла вожжи кареты от Фердинанда Порше.
В такие минуты хочется гадить на карту Франции
куда-нибудь между Лиллем и Лиможем.

Der Spiel. Большая игра –
дуйсбургская фиеста.
Шиманка на голое тело.
Выйди, выйди
в рассвет в грибную капель.
И никаких далеких планет.
Вылюбить, отыметь все, до чего
дотянешься с места.

Газеты торчат из мусорного бачка, словно ушки плейбоя.
Она надевает чулки под джинсы без трусиков, перчатки без пальцев,
и, зачарованная временем и собою, уходит ебаться.
И никакой психоделики) – фолликулы барабанного боя
(четкое раздвоенное сознанье – над Сценой Плача.
И, зачарованный временем и тобою, я хуячу...


КОНСТАНЦИЯ

Отварю ему макароны.
Он придет. Меня похоронит.


AD

Раз на Трех королей шел вдоль реки
и слушал, как шуршит лед на мелкой воде,
думая, что, протяни я руки,
встречу чьи-то объятья.
(А протяни я ноги?)

Возраст обходит углы.
Удивительно, как в старости съеживаются расстоянья.
Всё, что хочешь, на удалении полета стрелы.
Низкое солнце серым днем
и рубахи льдин, плывущие по морю.
Даже твой крик в телефонной трубке:
"Нужна ли тебе (мне) моя (твоя) любовь!"
Какая любовь? Перепихнуться
в гостиничном номере?

Но если бы ты могла поговорить со мною об этом солнце,
мне было бы легче.

Дороги скрещиваются жопами, ядреные,
что твой гуакомоле, пoлитый жаркой кровью –
чистая боль и нежность, посеянная в этой боли.

Как бы не так.
По утрам железная нотка в голосе
покамест.

Все пули давно расписаны.
Ни хуем, ни шпагой не пробиться.
Одиночество прет сквозь камень.

Последняя, на которую еще встает,
вернется лишь через месяц.
Засыпаю с рукой в трусах.

Сырая галльская ночь.
Черное вино бдения.
Виноград в минных полях под Парижем.

Когда слышу: "Александр", –
не знаю, чего и сказать.

XI.03–VIII.04