Textonly
Само предлежащее
Home

Дмитрий Воденников | Михаил Файнерман | Андрей Грицман | Сергей Самойленко | Сергей Соколовский | Лев Усыскин | Хамдам Закиров | Игорь Жуков | Андрей Cен-Сеньков

 

ИЛЬЯ БРАЖНИКОВ

Илья Бражников (род. в 1970 г.). Кандидат филологических наук. В начале 1990-х гг. публиковал стихи и прозу в газете "Гуманитарный фонд", альманахах "Вестник новой литературы" (псевд. Илья Макаров), "Вавилон", "Черновик". В середине 90-х годов отказался от своих ранних произведений. Впоследствии публиковал эссе о Чехове в альманахе "Дядя Ваня", статьи на религиозно-философские и историософские темы - в альманахе "Новая "Юность"" (в соавторстве с Яной Янпольской) и приложениях к "Независимой газете" - "Ex Libris НГ" и "Особая папка НГ". Постоянно публикуется в "Учительской газете" со статьями о литературе. Живёт в Москве. Новая проза Бражникова, написанная после "перелома", публикуется впервые.

Лауреат сетевого литературного конкурса ╚УЛОВ╩ (1999)


КУЛИНАР ГУРОВ
Упражнение в иносказании


Дробится и разделяется агнец Бога,
раздробляемый и не разъятый.



Сколько соли добавить в лапшу? - так стоял вопрос. По мнению одних, следовало много, другие держались обратного. Истина, с позволения сказать, заключалась в третьем, но это третье не было где-то посередине. Если бы так, то есть если бы посередине, можно было бы вычислить ее с помощью простой арифметики. Кулинария - не арифметика, читал каждый из нас при входе. Эти слова Гурова золотыми буквами были выложены над дверью. И не то чтобы арифметику нельзя было войти, среди нас были хорошие арифметики, они могли сосчитать до ста и обратно, но этим они произвели бы эффект где угодно, только не в стенах нашего детского сада. Мы учились считать, это правда, но мы понимали, что быстрота и даже знание самого большого числа - кто-то говорил "биллион", кто-то - "сиксильон", кто-то - "сиксильярд", - по большому счету ничего не значат. По большому счету, который велся каждым в уме, достаточно было научиться считать до трех. Однако мало кому удалось здесь продвинуться даже до единицы.
День начинался с каши.
Моя семья жила довольно-таки беспорядочной жизнью. Понятия "режим" для меня не существовало. Мама могла проспать и всегда опаздывала на работу. Папа ругал ее за это, но был человеком творческим: мог внезапно отвлечься, что-то могло неожиданно занять его, и - тоже опаздывал, а то и вовсе мог не пойти. Меня приводили в детский сад всегда с опозданием, когда все сидели уже за голубыми столиками и завтракали, поэтому сначала у меня не было даже постоянного места - я садился, где было свободно.
От овсянки я блевал.
Дома мне никогда ее не готовили, но в детском саду все обязаны были есть одно (индивидуальные занятия начались не сразу), и мне однажды дали овсянку. Заставили съесть насильно. Я подчинился, а потом поблевал на ковер. Вскоре на кипяченом молоке и вафлях прошел мой друг Гога Журули. Затем некто В.Ж. накакал в тапочки во время тихого часа. Он присоединился к нам, однако, на очень непродолжительное время.
Распорядок дня наш строился следующим образом. После завтрака мы еще некоторое время занимались в помещении - кто-то рисовал, кто-то писал, кто-то строил, а прочие предпочитали подвижные игры; затем гуляние и обед, тихий час и полдник. После полдника наступала особая жизнь - начинались занятия в собственном смысле этого слова. Но об этом речь пойдет дальше.
Лена Мажарова была самой красивой девочкой в нашей группе. Главной отличительной чертой ее была гордость. Ксения Малкова все время сосала палец. У нее были рыжие волосы. Саша Наумова мочилась в постель каждый тихий час, но это не приближало ее к индивидуальным занятиям. Алик Верейкин любил сидеть, положив ногу на ногу. Саша Черноусов был драчлив и однажды пробил Гоге голову велосипедной цепью.
Еще у нас был живой уголок, в котором жили рыбки, морская свинка Хрюша и еж Интроверт.
Гурова никто из нас не видел, хотя порой присутствие его было ощутимо. Его слова сопровождали нас всюду. Мы готовили по его рецептам. На стенах висели его рисунки. На подоконниках стояли его часы. Мысль о нем тревожила наши умы постоянно. Его имя было у всех на устах.
Так получилось, что образ Гурова для многих из нас с некоторых пор стал связываться с фигурой нашего повара. Повар Филипп (по причинам, которые станут ясны из дальнейшего, я вынужден изменить его имя) появился в нашем детском саду как-то незаметно, но вместе с тем закономерно, не вызвав ни у кого удивления. Прежний наш повар, тетя Люба, вдруг пропала ни с того ни с сего, прихватив, как потом выяснилось, с собой продукты и часть посуды. Ее не стало в ненастный октябрьский день, когда по запотевшим стеклам обеденной комнаты стекали струи дождя, и нас даже не повели на прогулку. Еще утром она была на раздаче; за обедом, приготовленным ее руками, мы тетю Любу уже не видели и решили, что она заболела. Вместо нее суп и компот разливала тетя Надя из школьной столовой. После тихого часа розыск уже шел вовсю, даже из милиции приходили интересоваться Любовью Андреевной Б***. На следующее утро нас опять обслуживала тетя Надя, и мы слышали, как наша воспитательница уговаривала ее все время приходить к нам, но та отказывалась, говоря, что не может заменить нам Любовь.
Затем наше внимание было отвлечено какими-то другими событиями, и никто не заметил, как на кухне появился повар Филипп. Ясно по крайней мере, что когда мы его впервые увидели (это случилось со всеми одновременно), он уже какое-то время работал. Прийдя однажды с прогулки, перед самым обедом, мы обнаружили на раздаче маленького плотного человека в белоснежном колпаке, со смуглым лицом, гитлеровскими усиками и пронзительными глазами. Он стоял с естественным и непринужденным видом, подперев бок одной рукою, а другой в это время помешивал желтый дымящийся суп, вынимая и вновь погружая длинный половник в большую алюминиевую кастрюлю. Воспитательница представила его нам, сказав, что вот-де повар Филипп, он поступил на место исчезнувшей тети Любы. Как уже было отмечено, никто не выказал никаких признаков удивления, радости, разочарования и т.п., словно все это было само собой разумеющимся. Филипп приступил к своим обязанностям явно со знанием дела и даже как будто весело. Через несколько дней было трудно уже представить кого-либо другого в этой роли, и мы начисто забыли тетю Любу, которая проработала в детском саду не один год.
Заведующую детским садом мы звали по имени-отчеству.
На следующее утро после того, как я поблевал, меня привели, как обычно, под конец завтрака: многие уже, запрокинув головы, ставили пустые стаканы себе на лицо и стучали по дну их, пытаясь выбить последние капли. Недалеко от окна я заметил одно пустующее место. Там стояла тарелка, и на ней лежал желтый, с темной корочкой, кирпичик омлета. Я сел за этот столик, еще не зная, что отныне это место станет моим. Несколько худосочных малышей, все еще возившихся со своей овсянкой, смотрели на меня не то с сожалением, не то с грустью. Кто-то за моей спиной быстрее заработал ложкой - я услышал, как часто застучала она по тарелке. Кто-то робко спросил: можно мне тоже омлет? Но Филипп, внимательно наблюдавший за всем из-за большой кастрюли, невозмутимо ответил:
- Омлета нет.
Когда я относил пустую тарелку, Филипп поймал меня за локоть:
- Если хочешь добавки, заходи в поварскую.
И отпустил. Тут же повернулся к кому-то и стал энергично подкладывать. Сердце мое забилось. Через несколько секунд я был в поварской.
Я прошел сквозь анфиладу комнат со сводчатыми потолками. В одной стояли серебряные кастрюли и баки, отовсюду поднимался пар. В другой по стенам из темного кирпича были развешаны половники и черпаки всех видов, вилки и щипцы, наводящие ужас, ножи, похожие на турецкие сабли, неестественной величины ухваты, ковши, ножницы, топоры и секиры - словом, самая разная утварь, описания которой я встречал только в сказках; там же, в одной из стен, мне удалось разглядеть низкую арочную дверь, ведшую непонятно куда и крайне меня заинтересовавшую, но она оказалась закрытой. В третьей комнате было светло и стояли высокие, чуть не до потолка, кровати с горами подушек наверху. Я прикинул, на что мне нужно встать, чтобы забраться в такую кровать, - на стул, на стол или на стол и стул одновременно? В четвертой комнате была лаборатория: колбы, тигли, бутыли и пробирки разной величины, наполненные и пустые, причудливым образом связывались между собой; горел огонь и кипела вода. Вдоль черно-белых стен висели рисунки с непонятными надписями. Я видел оторванные человеческие головы и летящие разноцветные шары, видел дракона, кусающего свой хвост и льва, пожирающего солнце, видел людей, купающихся в облаках и рыцаря, стоящего, как мне показалось, на двух унитазах, видел диковинных птиц и животных, и еще многое другое, названия чему я не знал и объяснения чего в своем языке не находил. Рисунки Гурова, догадался я.
Эта комната могла бы задержать меня очень надолго, но какая-то сила толкала вперед, мимо, и я вышел. Анфилада заканчивалась здесь. В пятую комнату вела высокая белая дверь. Я открыл ее и встретился взглядом с Филиппом, который сидел напротив двери, за длинным накрытым столом, во главе его. Точнее, это были два стола, сдвинутые буквой Т, и Филипп сидел в самом центре поперечного, дальнего от двери. Руки свои, согнутые в локтях, он держал на бедрах. Очевидно, он проник сюда каким-то иным способом, нежели я. Я сразу вспомнил низкую арочную дверцу.
Столы были уставлены кушаньями. Не только в детском саду, но и дома, нигде и никогда не ел я ничего подобного. Главное, однако, заключалось не в редком вкусе и отнюдь не в наслаждении, которое могла доставить эта еда. Кулинария не для гурманов, любил повторять Филипп слова Гурова. Самым удивительным свойством филиппова угощения было то воздействие, которое оно неизменно оказывало на меня, а затем еще на некоторых из нас. Мы сами не понимали, как это происходит, но вдруг над столом повисала, связывая всех нас, тишина, а потом, один за другим, начинали прорезываться голоса, и через какое-то время все присутствующие словно оживлялись - мысли бежали быстрее, и слова еле успевали за ними. Разговор возникал сам собой из ничего и сразу захватывал всех. Вскоре мы замечали, что слова остались где-то позади, став трамплином, от которого мы давно оттолкнулись, чтобы постоянно иметь в виду и удерживать нечто одно. Если бы в середине нашей беседы к нам заглянул бы кто-нибудь, он ничего бы не разобрал, кроме нескольких, все время повторяющихся слов, и, верно, принял бы эти с непонятным жаром произносимые речи за бессмыслицу.
Многие были склонны приписывать это действию вина, которое Филипп все время заставлял нас пробовать. Однако это было не так: я почти не притрагивался к вину, так как оно было кислое (а я думал, что вино - это что-то вроде клюквенного или смородинового морса, который готовила мне мама, только еще слаще и вкуснее), разговор же затрагивал меня всегда, независимо ни от чего. Еще у нас была версия, что Филипп что-то подсыпает в еду, что-то туда кладет, но позже, когда мы сами научились готовить, нам вполне удалось убедиться в необоснованности наших предположений.
То первое застолье и разговор с Филиппом ничем мне не запомнились, кроме самого момента, когда я входил в высокую белую дверь и видел Филиппа, сидящего за столом, взглядом зовущего и приглашающего войти. В следующий раз мы были здесь уже вместе с Гогой.
Гога Журули происходил из старинного княжеского рода. Благородство сказывалось во всем его внешнем облике - и в осанке, необычайно прямой, и в том, как высоко он держал голову и гордо приподымал подбородок, когда требовалось проявить характер, и в удивительных, прекрасных волосах каштанового цвета. Мы оба были несколько нерасторопны, что не мешало нам в паре обыгрывать в футбол любую команду. Мы все время проводили вместе, умея образовывать вокруг себя пространство, в котором растворялся весь внешний мир и куда никому, кроме нас, не было доступа.
Гога был признанным лидером нашей группы, только мне мог он временно уступить эти функции (чем я, впрочем, никогда не пользовался, всякий раз ощущая внутренний запрет руководить кем бы то ни было); только я мог раскрыть ему глаза на что-то, надолго превратить в пассивного слушателя. Он знал и ценил это. Хотя, может, мне только так казалось. Во всяком случае только со мной он разговаривал как с равным, не испытывая чувства превосходства, которое невольно вызывали у нас маленькие, крикливые, вечно снующие туда-сюда существа - пигмеи, как мы их называли.
Я большей частью бродил по детскому саду, как сонная и ленивая амеба, наблюдая за всем, но ни во что не вторгаясь и не вмешиваясь. Сам переход от созерцания к действию давался мне нелегко и был крайне нежелателен. Я не умел нырять. Прежде чем окунуться, я долго стоял и смотрел на воду, десятки раз прокручивая в голове момент, когда я окажусь там. Заходил постепенно, дрожа каждым миллиметром своего теплого и сухого (пока еще) тела и дорожа им. Прикосновение чужого, холодного вызывало огромное внутреннее напряжение и немоготу. Ныряние - простой и разумный способ борьбы. Секунда сжатия, внутреннего ущемления - и все позади, ты как под одеялом. Но я не умел нырять. И даже не пытался учиться. Одна мысль о подобном действии сводила мне тело, внутри что-то обрывалось. Зайдя в воду, я мог уже находиться в ней часами и чувствовать себя там, как рыба, но того отвратительного зависания в решительную минуту мне не могли простить. Мое поведение интерпретировалось как страх. Пожалуй, можно назвать это и страхом.
Гога тоже не умел нырять, но скоро научился.
Потом вот еще что: я не умел приказывать. Я говорил уже о запрете. Я не мог потребовать назад свою вещь, если ее брал кто-то, не мог заставить другого что-нибудь сделать, не смел никого ни о чем просить. Однако я и не подчинялся ничьим приказам, и впоследствии мне было очень трудно выполнять требования Филиппа.
В то же время я не мог устоять перед просьбой. Волшебная сила человеческой просьбы действовала на меня безотказно. Я не только не мог отказать, но прикладывал все силы и боялся, что не сумею исполнить. Я откликался на зов. Так меня научила мама. И пигмеи об этом знали. Наиболее находчивые из них пытались с этим играть.
Однажды (не помню кто) попросил меня принести из туалета тряпку. Это было вскоре после того, как я побывал в поварской. Я удивился этой странной просьбе, но и обрадовался, что исполнить ее легко. Я все же спросил: почему он сам не может этого сделать? Пигмей что-то мне объяснил. Я поверил. Когда я вышел из туалета с тряпкой, то увидел уже целую кучку пигмеев, которые смеялись, показывали на меня пальцем и произносили какие-то непонятные мне слова, которые тем не менее (я это чувствовал) как-то были связаны со мной и с тем, что я держу в руке. Больше всех смеялся, показывал пальцем и произносил слова сам просивший. Я понял, что пигмеи в свойственной им манере подшутили надо мной.
Когда я шел за тряпкой, я был в обычном своем полуавтоматическом состоянии. Простота просьбы отключила меня. Я почти забыл, где я и что со мной. Но внезапно все изменилось. Я вернулся к действительности. И действительность - детский сад, туалет, тряпка, хохочущие пигмеи - взбесила меня. Я набросился на шутника, сжимая в руках серую мокрую тряпку. Теперь, мне кажется, я вспоминаю, кто это был. Сережа Фомин, меленький худенький мальчик с ежиком на голове и сине-голубыми глазами. То ли у него пила мать, то ли отца раздавило, то ли он вообще жил с бабушкой и дедушкой. Я набросил серый мешок на его голову и толкнул. Совершенно не подготовленный к такому, он упал плашмя, сильно стукнувшись затылком о пол. Подбежала воспитательница. Кто-то снял с лица тряпку. Фомин еще не плакал, но глаза его были плотно зажмурены так, что в уголках собрались маленькие морщинки, рот открылся, но крика все еще не было, он готов был сорваться вот-вот, и это мгновение длилось, длилось, как в замедленной съемке. Наконец он издал звук. Вопреки ожиданиям он хрюкнул. Потом закрыл рот и распахнул сине-голубые глаза, из которых бесшумными ручьями полились слезы. В этих глазах явственно читался вопрос: за что? что я такого сделал? Он не плакал, он как-то странно сипел. Мне показалось вдруг, что это маленький сморщенный старичок лежит на полу.
Мы долго стояли, не смея вмешаться в происходящее. Но вот воспитательница больно (нарочито больно) сжала мне руку и сказала страшные слова:
- Все, Бражников. Доигрался. Пойдем к заведущей.
Заведущая, к заведущей - повторяли все, замирая от ужаса. В этом слове мерещилось что-то безжалостное, змеиное, таилась угроза, что-то железное и непоправимое. Страшнее ничего не было в детском саду. Когда позднее Филипп заставил нас написать это слово под диктовку, все почти подняли головы и посмотрели на него с изумлением: мы были убеждены, что этого делать нельзя. Нас поразило, насколько безобидно написанное - можно было читать хоть тысячу раз и не испытывать никакого страха. Я склонен был объяснять этот странный феномен действием буквы ю, которая неожиданно появлялась в слове при письме. Заведущая была нам страшна, заведующая - нет.
Софья Михайловна никогда не показывалась на нашем втором этаже, но, перейдя в подготовительную группу, мы знали, что она есть, и называли ее так, по имени-отчеству, чтобы не произносить лишний раз страшного слова. Трепет, внушаемый им, сопоставим был разве только с тем чувством, которое возникало у нас при упоминании имени Гурова. Но Гуров был далеко. Заведущая же все время находилась здесь, близко, с ней можно было в любую минуту столкнуться лицом к лицу. "Пойдем к заведущей" было последней угрозой воспитательниц, которая правда, редко приводилась в действие. Было несколько случаев, когда воспитательница брала за руку и делала уже шаг по направлению к двери, но тут начиналось что-то невообразимое: маленький человечек, истошно крича, извивался угрем, брыкался и падал на пол. Одного, мне помнится, воспитательнице пришлось даже потянуть волоком - он ревел, упирался всеми своими частями и в конце концов укусил ее в руку. Дело завершилось тем, что он был поставлен на целый день в угол, но до заведущей все же не дошло, и мальчик остался доволен. Вечером того же дня, стоя в своем углу, он уже втайне от воспитательницы кривлялся и тихонько рассказывал похабные анекдоты (за что его, собственно, и должны были отвести к заведущей). Это был Андрей Марков, о котором речь еще впереди.
Я думал, что тоже начну брыкаться и упираться. Все смотрели на меня и ждали именно этого. Но я послушно поплелся, а точнее - полетел за своей левой рукой, которую прочно захватила воспитательница тетя Вера. Она с силой тащила меня вперед, через обеденную комнату, через весь актовый зал, по лестнице вниз, и вывела меня наконец в длинный, узкий, без окон, коридор, слабо освещенный шарами, лежавшими на выступах обеих стен под потолком. Шары располагались на одинаковом расстоянии один от другого, но из них горела только часть, а на месте остальных зияли, точно выбитые зубы, провалы. В самом конце коридора света не было совсем. Мы остановились. Тетя Вера внушительно посмотрела на меня. Я подумал, что вот сейчас она возьмет с меня слово больше никогда так не поступать, и я конечно же, дам его, и мы вернемся, как бывало уже несколько раз с другими ребятами. Но тетя Вера ничего мне не сказала, только крепче сжала руку и - потащила в темноту, прямо в отверстую пасть коридора.
Тогда-то мне и стало по-настоящему страшно. Я заныл, стал вырывать руку, умоляя о пощаде. Но воспитательница, не глядя больше на меня, молча влекла вперед. Когда мы вошли в кромешную тьму, у меня подкосились колени; плача, я повис на руке тети Веры, а она свободной рукой распахнула невидимую мне дверь.
На меня дохнуло покоем и светом. Мы оказались в просторном кабинете с высоким потолком и чистыми белыми стенами. Всю левую стену занимали три арочных окна с низкими широкими подоконниками. Сквозь прозрачные стекла отчетливо и подробно просматривался дворик нашего детского сада с его верандами, беседками, голубыми и зелеными качелями, скамейками, лавочками, песочницами, каруселью и всем остальным. День был солнечный, небо ясное, листья только начали желтеть. Через растворенную форточку доносилось пение птиц. С растущим недоумением оглядывал я столь резко изменившееся вокруг пространство и находил себя лежащим на желтом блестящем паркете в крупную елочку. Я видел белый шкаф со стеклянными дверцами, за которыми были выставлены, точно в магазине, разные игрушки; я встретился взглядом с коричневым плюшевым щенком, и мне показалось, что он хочет выйти оттуда, - я сам в этой огромной комнате казался себе игрушкой, потерянной или забытой кем-то на желтом паркетном полу, - и я даже не слышал голоса, вопросительно обращенного ко мне:
- ... Что же ты такой большой и плачешь?
Я на самом деле уже не плакал; слезы высыхали на моем лице. Я поднял голову на звук этого ровного мягкого голоса и увидел доброе румяное лицо молодой еще женщины, сидящей за столом в белом халате, аккуратной белой шапочке, под которой (как потом я узнал) спрятан был пучок густых черных волос. И меня так очаровал этот зовущий голос, что я поплыл в нем, не понимая, о чем спрашивают меня, и не помня, что я отвечаю. Мне кажется, она говорила о дисциплине и наказании. Заметив мою неловкость, она перестала спрашивать меня и обратилась к тете Вере. Он из подготовительной группы? Мне странно было видеть здесь нашу воспитательницу. На фоне этих белых стен она была сама на себя не похожа и выглядела совсем как девочка. Я не слышал ее голоса: только плавная речь заведущей подхватывала и несла меня своим течением. Я был словно во сне.
По свежим следам того впечатления я написал стихотворение или, вернее, поэму, из которой теперь не помню ни строчки, за исключением двух - возможно, самых ярких, и во всяком случае довольно точно выражающих то, что я пережил. Вот они:
Завернулся б в одеяло
И уплыл бы по каналу
Филипп расценил мой первый поэтический опыт как бред. - Это написал спящий, сказал он. Человек спит и видит свой сон. А больше ничего вокруг не видит. Искусство - это слепота. Эстетика - низшая форма восприятия реальности.
Филипп всегда разговаривал с нами как со взрослыми, и порой трудно было понять, что он имеет в виду. Тогда я тоже не понял и попросил объяснить. Рядом со мной в поварской за столом сидел Гога.
- Вместо того, чтобы учиться готовить, учиться быть кулинарами, вы занимаетесь ерундой. Кулинар должен понимать, что он делает. А вы двигаетесь на ощупь, вслепую. Что-то описано точно. А что-то - совсем не так, и результате получается бред (на этом слове особенно заметен был его акцент). Это запись сна, а не реальности. - Но я правда был как будто во сне! - А нужно было - проснуться. - Но тогда я бы ничего не увидел!
- Заблуждение думать так. Вы должны понять, - Филипп все время старался подключить к разговору Гогу, - сначала нужно научиться быть здесь. Нужно научиться записывать, что здесь происходит. А вы парите в облаках и хотите, чтобы вас за это хвалили. А вас за это никто не похвалит. Только осудят и накажут. Научитесь сначала присутствовать - бодрствовать, а не спать, - и тогда с вами можно будет о чем-нибудь разговаривать.
- А почему вы сказали заведущей, что я подслушивал у дверей? - неожиданно спросил Гога.
Филипп как будто обрадовался и во всяком случае ждал этого вопроса. Он стал отвечать очень развернуто. Он сказал, что спящему, чтобы проснуться, нужен хороший толчок. Что когда окликают по имени, нужно немедленно отвечать. Неважно, в чем был вопрос, и неважно, что отвечать. Ответ есть главное. Спрашивающие часто сами спят. Они окликают по имени, спрашивают неосознанно. Они просто повторяют за кем-то. Когда они берут за руку и ведут, они просто повторяют. Они не знают на самом деле, что заставляет их спрашивать. Нечто в них заставляет брать за руку, нечто заставляет вести, нечто заставляет их повторять. Они просто выполняют функцию. И все для того, чтобы спящий проснулся. Во сне спящему может казаться, что он поступает правильно, что он защищает кого-то или что-то, что он чей-то друг. Но все это только сон. В реальности все обстоит совсем иначе. В реальности он тоже лишь выполняет функцию, подчиняется определенному закону. Поэтому, чтобы понять, что ты делаешь и что в действительности происходит, нужно присутствовать... Филипп говорил еще очень долго, но поскольку он все время повторял одно и то же и возвращался к своей излюбленной теме сна и присутствия, я вскоре перестал его слушать и задумался о своем. Я представил себе весы, и на одну из чаш, белую, я положил день с его впечатлениями, образами, занятиями и вещами, а на другую, черную, - ночь и сон. После некоторого колебания черная чаша перевесила. И тогда я сказал (вероятно, некстати: вклиниваясь в беседу, которую Гога и Филипп вели уже вдвоем):
- Зачем мне все время присутствовать здесь? Я хочу спать и видеть сны.
Я посмотрел на Гогу и, кажется, впервые не встретил в его глазах поддержки. Филипп смерил меня внимательным взглядом, но ничего не сказал.
* * *
Филипп очень быстро установил какие-то особые отношения с одной из наших воспитательниц, тетей Наташей, и она могла уже ненадолго оставлять нас с ним. У нее оказались свои дела, своя жизнь, требующая времени, и Филипп напомнил ей об этом. Чаще всего тетя Наташа укладывала нас спать в тихий час, и те, кто не засыпал сразу, могли видеть, как она, в белом халате и тапочках, проходит в воспитательскую и почти сразу выбегает оттуда, уже без халата и в туфлях на высоком каблуке или на "манной каше" (название, которое я узнал много лет спустя, когда вернулась эта мода). Когда мы просыпались, с нами был уже Филипп. До обеда он обычно не показывался. Исключение составляли только мы с Гогой, видевшие его ежедневно после завтрака в поварской.
С другой нашей воспитательницей, тетей Верой, у Филиппа отношения не сложились. Трудно сказать, что послужило тому причиной: внешне Филипп вел себя по отношению к ней миролюбиво и подчеркнуто корректно, но она в его присутствии начинала нервничать, бросалась к нам с какими-то неожиданными, явно только что пришедшими ей в голову идеями и, кажется, все время стремилась отвести нас куда-нибудь подальше от этого человека.
Однако даже она, тетя Вера, не могла помешать нашему общению после тихого часа, когда Филипп освобождался от своей повседневной работы. Первое время он только наблюдал за нашими играми на улице и в саду, стоя где-нибудь в стороне и скрестив на груди руки, но постепенно, раз за разом, стал он подключаться, внося свои предложения, которые принимались с восторгом. Так, следуя инструкции Гурова, он предложил нам разделиться на четыре группы. Одну он назвал "монахи и вожди", другую - "охотники и воины", третью - "мастера", а четвертую - "слуги". В соответствии с этим каждому предписывался род занятий, хотя случалась и общая работа. Все были очень довольны, кроме тех, кто попал в четвертую группу. Никто не хотел быть слугою. Между тем группа слуг была самая многочисленная. Туда вошли почти все девочки. Затем многие из них переходили, правда, в разряд мастеров - по мере овладения искусством изготовления куличей, - но многие так и остались слугами.
- Быть слугою совсем неплохо, вы поймите, - обращался Филипп ко всем. - Осознайте, что это вы, это ваше. Лучше быть настоящим слугою, чем мнимым королем. Кулинаром может стать любой, независимо от того, из какой он группы. У вас есть еще время доказать, что вы на что-то способны. Можно переходить в другую группу, если вы сумеете доказать. Но скоро границы будут закрыты.
Слуги из кожи вон лезли, чтобы перейти: они строили неправдоподобные куличи и башни из песка, ставили ловушки на птиц и пробовали сочинять стихи, но все обычно заканчивалось крахом - куличи рассыпались, башни падали, птицы улетали вместе с ловушками, стихи никого не трогали.
В первую группу (монахи и вожди) попали, собственно говоря, только мы с Гогой. Когда мы спросили, что нам следует делать, Филипп сказал:
- Вы должны учиться готовить. Скоро вам придется учить остальных.
Такой ответ ничего, в сущности, не прояснял, и мы ждали более подробных указаний. Но их не было. Притом каждый день Филипп спрашивал нас:
- Вы уже начали готовить?
Я попытался провести эксперимент. Я сказал Гоге: смотри, сейчас я просто дотронусь пальцем до Лены Мажаровой, и она обидится. Я осторожно подошел к Лене и слегка прикоснулся указательным пальцем к ее, как сейчас помню, серенькой шубке из искусственного меха. Лена метнула на меня гневный взгляд и ударила по моему пальцу. Больше она со мной, сколько помнится, не разговаривала. - Видел? - спросил я у Гоги. - А теперь я дотронусь пальцем до Лены Бецава, и она засмеется. Я подходил к Лене Бецава, делал задуманное, и она смеялась. Гога тоже смеялся. Все шло, как по сценарию. Но что было делать дальше? Продолжать эксперимент с Леной Бецава? Но, кажется, она плохо понимала по-русски. Что же тогда?
Рассказ об эксперименте заставил Филиппа поморщиться. - Пустые, ни к чему не ведущие игры, - сказал он. - Вы уже начали готовить? На вопрос, с чего же нам начать, Филипп ответил, как нам показалось, с некоторой досадой:
- Это совершенно все равно. Вы сами должны найти то, с чего вам надо начинать. Не нужно спрашивать "где". То, что вы ищете, валяется у вас под ногами.
Hа следующее утро мы, наскоро расправившись с манной кашей, убежали играть в футбол. Мы - это Журули, Минаев, Яновский и я. Мы часто играли вместе. Воротами служили с одной стороны кирпичная стена веранды, с другой - ее отсутствие. Мы с Гогой обыкновенно выбирали своими воротами пустоту, потому что в стену забивались более красивые голы. Подойдя к веранде, мы заметили, что чуть поодаль, у забора, что-то белеется. "Заяц", - почему-то решил Гога. "Кошка!" - вскричал Саша Яновский. "Собака", - рассудил Алеша Минаев. Но когда мы подошли, то увидели, что это маленький белый козлик лежит на груде опавших листьев и мелко-мелко дрожит. При виде нас он в ужасе вскочил на тонкие свои ножки и рванулся куда-то вбок. Но тут же упал, запутавшись в довольно толстой веревке: он был привязан к забору. Однако он, брыкая ножками, все норовил встать и убежать. Мы поняли, что если подойдем еще ближе, он просто удавится. "Нужно позвать воспитательницу", - сказал Гога.
Саша Яновский, худой черноглазый мальчик с длинными ногами, умчался, крича на ходу: - Тетя Вера! Тетя Вера! Там козлик!
Они пришли очень быстро, и с ними было еще пятеро или шестеро детей. Все завороженно следили за барахтающимся в листве козленком.
- Тёть Вер...- жалобно попросила Саша Наумова. - Давайте возьмем козлика к нам в детский сад?
- Во-первых, это не козлик, а ягненок, - холодно сказала воспитательница. - Маленький баран.
- Точно! Баран! - радостно закричало сразу несколько голосов.
- А во-вторых, - продолжала воспитательница, - он наверняка чей-то. Если его здесь привязали, значит, он чей-то.
- Да откуда ж в Москве баран! - воскликнул Саша Яновский.
- Ясно, что он ничей, - задумчиво проговорил Гога. - Просто выбросил кто-то. Как щенков выбрасывают.
- Кто ж выбрасывает баранов? - усомнился Яновский. - Это ведь все-таки не щенок.
- Тот, кто выбрасывает щенков и баранов, очень, очень нехороший человек, - сощурилась Ксения Рябикина.
- Наверное, он у кого-нибудь на балконе жил, - предположил Алеша Минаев. - И сбежал.
- Ты что, дурак, что ли? - спросила Ксения Малкова. - Как он тебе с балкона сбежит? Он же не кошка.
- Сама ты дура, - ответил ей Саша Яновский, а девочка размахнулась и хотела шлепнуть его, но Саша увернулся и побежал, а она побежала за ним.
- Нет, - сказал Гога. - Он, наверное, жил в комнате, вместе с родителями, а утром его выводили на веревочке гулять. Однажды он вырвался...
- Точно! - подхватил Сережа Фомин. - Он вырвался, убежал, кто-то его нашел и этой веревкой к забору привязал.
- Тогда родители за ним сюда прийдут и заберут его.
- Да ты что! - расхохоталась Лена Мажарова. - Какие родители? Бараны, что ли?
- Сама ты баран! - обиделся Алеша.
- Тетя Вера, - сказала Лена, поджав губы. - А чего Минаев обзывается?
Но воспитательница не обратила внимания на Лену.
- Тетя Вера, - сказал Гога. - А почему мы не можем взять его в наш живой уголок?
- Это исключено.
- Но ведь он замерзнет, если его здесь оставить. И есть ему здесь нечего.
- Есть ему будет нечего и у нас, - отрезала тетя Вера.
- А мы у Филиппа спросим. Нам Филипп даст.
- А что едят бараны? - спросил я.
- Ис-клю-че-но, - повторила тетя Вера. - Никакого Филиппа. Пойдемте. Сейчас его наверняка заберут.
Мы отошли.
- Блин, - вспомнил Гога, хлопнув себя по лбу. - Мы забыли! - Что? - Про Филиппа забыли! Он нас ждет! - Пойдем за девчонками гоняться? - предложил подбежавший, раскрасневшийся Саша Яновский. Мы угрюмо посмотрели на него и ничего не сказали. Саша убежал. Будучи, как я уже говорил, несколько нерасторопными, мы никогда ни за кем не гонялись. Теперь же тем более. О футболе, понятно, не могло быть и речи. Ягненок и Филипп заняли все наши мысли. Мы то и дело бросали взгляды в сторону забора. Ягненок лежал на желто-оранжевых листьях, сильно дрожал и клонил морду к земле, как будто клевал носом. Потом он, похоже, уснул.
- Он умрет, - убежденно сказал Гога. - Умрет, если его оставить здесь. Нужно уговорить тетю Веру.
И мы начали ее уговаривать. Надо было уговорить ее во что бы то ни стало, и мы договорились, что если до конца дня и ночью за барашком никто не прийдет, то мы возьмем его в живой уголок. Временно, подчеркнула тетя Вера.
Перед обедом мы с Гогой бросили жребий, кому идти к Филиппу. Выпало мне. Можно было бы, конечно, не пойти вовсе, но нужно было выпросить у него что-нибудь для барашка. Миновав четыре комнаты, я открыл высокую белую дверь и остановился перед накрытыми столами. Филиппа в комнате не было. От этого я испытал облегчение. Однако меня мучил вопрос: что едят барашки? В деревне, где я проводил лето, барашков никто не держал. Даже овец ни у кого не было. Но по книгам я знал, что они пасутся. Следовательно, трава. Но ведь он еще маленький, и, быть может, у него даже нет зубов, чтобы перемалывать ими траву. Что тогда? Филипп - вот кто бы ответил на этот вопрос, но его и здесь не было; да и неизвестно, что бы он сказал после того, как мы не пришли к нему. Зависнув в нерешительности, я долго стоял у накрытых столов, не зная, что делать. Наконец я взял большую тарелку и стал обходить столы, кладя на нее все подряд. Потом я вспомнил о траве и собрал со столов всю зелень, то есть: лук, петрушку, укроп, тархун, черемшу, салат, острогон и многое другое, названия чего не знал. Положил на всякий случай свежий огурец и какие-то ягоды. Тарелка получилась внушительная. Недолго думая, я положил сверху еще несколько ломтиков колбасы, которая запомнилась мне с последнего пира у Филиппа. Это я взял для себя и, не удержавшись, два или три сразу же положил в рот. В дверях я наткнулся на белый фартук. Я поднял голову и увидел на пороге комнаты Филиппа. Он то ли входил, то ли давно уже стоял здесь, наблюдая со сложенными на груди руками. Филипп смотрел на меня с нескрываемым презрением, сверху вниз, и я заметил, что он стал по-другому носить свои усики. Теперь они вытянулись у него тонкой полоской над самой верхней губой, почти сливаясь с ней. Они были седые, хотя те, предыдущие, были совершенно черные. Повар ничего не говорил мне, только смотрел. Я сделал движение, чтобы обойти его, но он преградил дорогу: - Куда вы так торопитесь? Я собрался ответить, но почувствовал, что у меня во рту жирная колбасная каша, и губы, я почувствовал, все перемазаны колбасой. Строго говоря, у меня было два выхода: либо молчать, либо - прожевать и ответить. Я выбрал второе. Проглотив, я только и смог выговорить: - К барашку... - С колбасой? - ехидно спросил повар. Я опустил глаза. - Вашему барашку нужно вот это, - сказал Филипп, достав из кармана фартука пузатую белую бутылку с соской. По-видимому, молоко. Я взял бутылку, освободив из-под тарелки левую руку, и опять сделал движение прорваться, но повар схватил меня за плечи и развернул. Я едва не выронил тарелку. Он помог ее удержать, а потом аккуратно снял ее с моей руки. Он как будто чего-то от меня ждал. - Спасибо, - пробормотал я и бросился наутек, прижимая бутылку. Мне стало легко. Однако, пока во рту чувствовался вкус колбасы, меня немного точила совесть.
Вечером на прогулке барашек потянулся к бутылке, жадно и нежно взял ее одними губами. Он выпил всю, ни разу не оторвавшись. Это приободрило нас, но мы не могли примириться с мыслью, что ягненка придется оставить на ночь на улице. С тетей Верой заговаривать об этом было бесполезно. В телефонном разговоре с Гогой, который происходил каждый раз перед сном, мы решили, что он, конечно, скорее всего умрет. Или его украдут.
Но ягненок выжил, и его не украли. По телефону мы условились с Гогой прийти пораньше, чтобы сразу все увидеть. Мне стоило большого труда втолковать родителям, почему нужно вставать в такую рань. Ночью я несколько раз вскакивал, потому что думал, что уже проспал. Но за окном было темно. В последний раз, когда я проснулся, забрезжил рассвет, и ничто не могло убедить меня, что еще не пора. Мама долго уговаривала меня успокоиться и лечь, но я все стоял пред родительской кроватью, пока не разбудил папу. Папа сказал кратко:
- Если я встану, ты ляжешь.
Я лег, не дожидаясь, пока он встанет, но мы все-таки встретились с Гогой в семь часов утра у двери детского сада и, проводив глазами родителей, скорее побежали на площадку. Ягненок спал, зарывшись в листву. Сначала мы решили, что он уже не живой, но когда мы подошли близко, он поднял голову и посмотрел на нас. По глазам его было видно, что он собрался умирать, и теперь ему все равно. Мы дали ему сухой травы, которую накануне собрали около Останкинского пруда, но ягненок не притронулся к ней. Только понюхал и опустил голову. - Что же делать? - спросил я. - Ждать, - ответил Гога и вдруг хлопнул себя по лбу: - Сегодня же тетя Наташа! - Ну и что? - Как что? Она же ничего не знает!
Но тетю Наташу уговорить оказалось гораздо легче, чем тетю Веру. Узнав, что барашек провел целую ночь на улице, она всплеснула руками: - Бедненький! Единственным ее сомнением было: что скажет тетя Вера? Но мы заверили ее, сказав, что есть твердая договоренность.
Когда мы торжественно внесли барашка в актовый зал и положили на коврик, тетя Наташа спросила: - Чем же мы будем его кормить? Ему ведь нужна трава, сено? На это Гога, готовый к подобным вопросам, с гордостью ответил: - Мой папа может привезти из Грузии хоть целый вагон травы. - А мой папа может привезти два вагона, - тут же сказал Саша Яновский. - А мой папа вообще работает на железной дороге, - сказал Алеша Минаев. - Он хоть целый поезд травы пригонит. - Ну и что, - вставил свое слово Саша Черноусов. - Мой папа - электрик. Он ток отключит, и поезд никуда не поедет. - А мой папа - борец, - сказала Лена Мажарова. - Он твоего папу в узел завяжет. И твоего тоже, - почему-то добавила она, посмотрев на Гогу. - А мой папа - военный, - немедленно ответил тот. - Он твоего папу к стенке поставит и расстреляет. - А мой папа не будет стоять. Он убежит, - съязвила Лена. - Ну и что, - вмешался я. - Мой папа - инженер. Он тебя и твоего папу за пупок отверткой к стене прикрутит. - А моя мама врач. Она возьмет нож... - А моя мама - парикмахер. Она возьмет машинку... - А моя... - А мой...
Началось настоящее веселье. Ягненок глядел на нас недоуменными глазами.
* * *
Саша Черноусов был страшный драчун, и Филипп назначил его главным воином. По словам моей сестры, Саша был моим первым, до Гоги, закадычным детсадовским другом и в связи с этим часто меня поколачивал. Дружбу с Черноусовым я еще смутно помню; то, как он меня бил - нет. Я помню, как мы ходили в обнимку, и Саша пел песни. Обхватив мои плечи железной своей рукою, он приближал ко мне кошачье лицо и говорил: - Мы теперь с тобой одной крови.
Вероятно, это происходило непосредственно после того, как он меня бил. Я видел, что, побив еще кого-нибудь и заметив воспитательницу, Саша ухмылялся, начинал обнимать и тискать свою жертву, приговаривая про кровь, или, глядя прямо в лицо воспитательнице, объявлял, что они - друзья. Голова и вся фигура у Саши были квадратные, бил он сильно, но был при этом неповоротлив. Не всегда успевал он повернуться и вовремя заметить воспитательницу и потому не раз бывал схвачен и отводим к заведущей.
Всякий раз, когда Сашу ловили за руку, я, признаюсь, чувствовал удовлетворение.
Я охотно верю сестре и понимаю, что с появлением Гоги моя жизнь в детском саду сильно изменилась. Как только Гога пришел, я начал все помнить. Я помню, например, как Гога подрался из-за меня с Черноусовым. Драка показала, что по силе противники примерно равны, а в остальных отношениях Гога был не чета Черноусову, чей интеллектуальный уровень, кстати сказать, был тогда не высок: он все время ходил и пел какие-то песни, стуча по забору палкой. На улице палка всегда была в руке Черноусова, и всегда он стоял у забора, точно ища в нем брешь, а может быть, ожидая отца.
О сашином папе мы знали: он пьет. Это вызывало любопытство. Сашин папа приходил за сыном очень поздно (как и мои родители, вечно всюду опаздывавшие). Порой мы возвращались с последней прогулки - нас оставалось к тому времени всего человек пять - и вот мы наблюдали сашиного папу, спящего сидя или стоя, прислоненного к обитой дерматином, коричневой двери нашего детского сада. С тихой грустью смотрели мы в синих зимних сумерках на этого человека. Меховая шапка с поднятыми ушами (такую носили тогда все отцы) съезжала ему на глаза, изо рта шел пар. Тетя Наташа в таких случаях терялась, а тетя Вера осторожно толкала старшего Черноусова в бок; он заваливался, просыпался, шарил рукою в поисках слетевшей шапки и тоже, как сын, начинал вдруг какую-то непонятную песню. Потом поднимался с большим трудом при помощи воспитательницы, брал Сашу за руку и уводил в темноту, в ночь, покачиваясь и бормоча, не то - продолжая напевать. Он был еще довольно молод, с длинными волосами. Мне было его жаль. Гоге - нет.
Однажды Саша пробил Гоге голову.
Мы втроем стояли у нашего серого низенького железобетонного забора, и Саша размахивал велосипедной цепью. Гога сказал ему: перестань. Саша ухмыльнулся по своему обыкновению и стал махать в другую сторону. Гога повторил, и это было похоже на приказ, но Саша продолжал свое незамысловатое упражнение. Тогда Гога попытался выхватить у него цепь, и Саша - случайно, нарочно ли - заехал Гоге по голове. Гога немедленно ударил Сашу по лицу, но опытный драчун увернулся, и удар пришелся ему в шею. Саша ответил Гоге футбольным ударом ногой под коленку, и тут Гога заметил кровь. - Ты дурак, - сказал он, но я заметил в его голосе панику. Было похоже, что сейчас я в первый раз увижу, как Гога плачет. Он смотрел на свою ладонь, испачканную свежей оранжевой кровью, я тоже смотрел на нее и почему-то думал о том, что гогина кровь точно такого же цвета, как его мячик, которым мы играли в хоккей. Саша тоже, как зачарованный, смотрел на гогину руку. Он больше не махал цепью.
Из этого короткого сна нас вывела слишком поздно подоспевшая воспитательница, тетя Вера. Она вырвала у Саши цепь, бросила ее на землю и что есть силы тряхнула мальчика.
- Все, Черноусов, - гневно сказала она. - Сейчас мы пойдем к заведущей, и на этот раз ты вылетишь из детского сада. Бражников и Журули, идите за мной.
У коричневой двери мы столкнулись с Филиппом. Тетя Вера, не взглянув на него, жестким командным голосом сказала, чтобы я отвел Гогу к медсестре, а сама еще решительнее потащила Сашу внутрь. У порога он стал упираться. Филипп успел бросить нам, чтобы мы после зашли к нему.
Перед входом в медкабинет Гога расплакался. Плача, он твердил, что не пойдет ко врачу, что сейчас за ним прийдет папа, размажет Черноусова по стенке, а его, Гогу, увезет навсегда в Тбилиси. Таким я никогда не видел своего друга. Мне было неприятно смотреть на его лицо.
Медсестра сама вышла к нам и повела себя очень хорошо. Она уговорила Гогу войти и незаметно, за разговором, обработала ему рану. В кабинете, отвечая на вопросы, Гога совершенно успокоился и стал самим собой, знакомым мне Гогой. Сестра забинтовала ему голову, уверив нас, что ничего страшного не произошло, что только поболит дня два и пройдет, что лучше Гоге подождать, пока за ним прийдут, здесь, в кабинете. Но нас звал Филипп. Мы поблагодарили медсестру (я не помню, как ее звали - должно быть, Рита или Рая) и прямиком направились в поварскую. Можно представить себе всю степень нашего удивления, когда мы увидели за одним столом Филиппа и Сашу Черноусова, поедающего что-то из горшочка. Филипп подставлял ему разные блюда.
Когда мы вошли, Саша поднес ко рту ложку. Наше появление не приостановило процесса - он только ненадолго скосил на нас глаза и продолжал. Ничто не могло остановить этого человека, когда он что-то делал.
Велосипедная цепь, подобно змее, лежала здесь же, на столе, перед Филиппом.
Заметив нашу растерянность, повар знаком предложил нам сесть. Мы, естественно, отказались. Тогда Филипп обратился к нам с долгой речью. Он был нами недоволен. Мало того, что мы не хотим работать, мы мешаем это делать другим. Мало того, что мы не можем найти, с чего начать и задаем дурацкие вопросы, мы к тому же пытаемся отнять у других их вещь, вещь, с которой они начали. С этими словами Филипп взял и поднял над столом велосипедную цепь. Оказывается, Саша стоял у забора и работал с цепью по заданию Филиппа. И работал - Филипп подчеркнул - хорошо. Гога же поработал плохо. Вождь не должен мешать воину. Если же он все-таки решил вмешаться, то нужно, чтобы воин подчинялся вождю. Вождь не имеет права уступать воину, кто бы он ни был. Отныне Саша Черноусов будет работать с нами.
Мы ушли от Филиппа подавленные, опустив головы. Такими нас поймала в коридоре тетя Вера. Все это время она разыскивала нас по всему детскому саду. Узнав, что мы были у Филиппа, тетя Вера закусила губу и ничего нам больше не сказала. За Гогой уже пришел папа, Валерий Вахтангович. Он был взволнован и хотел идти прямо к заведующей. Тетя Вера отговаривала его, убеждая, что ему лучше обратиться к Филиппу. - А кто такой этот Филипп? - спросил гогин папа. - Повар, - ответила тетя Вера. - Не понимаю, - сказал Валерий Вахтангович. (Не уверен, впрочем, что его звали именно так. За имя могу поручиться, а отчество вызывает сомнения. Гогину маму звали Лина).
* * *
Бяшка (так мы назвали ягненка) немного поболел. Дня три ему было худо; он почти ничего не ел, глядел с какой-то тоской, шарахался ото всех или ложился на коврик и начинал дрожать. Но постепенно он освоился, привык, полюбил всех нас и особенно почему-то тетю Веру.
Он тянулся ко всем, и дети любили его, я думаю, даже больше, чем обычную кошку или собачку, - больше, чем Хрюшу и Интроверта. Я тоже, улучив момент, подходил к нему, когда рядом никого не было, и осторожно гладил его. Мне казалось тогда, что, хотя он, по всей вероятности, и не любит меня больше других, но все равно относится ко мне как-то по-особенному. Как-то выделяет меня среди прочих.
Гогу он слушался. Гога неожиданно проявил дрессировщицкие качества. По его приказу Бяшка вдруг садился, выставив передние копыта и смешно наклонив голову. Иногда Бяшка подходил к кому-нибудь и ставил передние ноги на плечи, виляя заячьим хвостиком. Или резвился и подпрыгивал, как лошарик.
Он стал совсем ручной.
* * *
Тетя Вера сказала, что Филипп уговорил заведующую не исключать Сашу Черноусова из сада. Саша был прощен условно и оставлен под ответственность повара.
Тетя Вера положила на стол заведующей заявление. Что в нем было написано и какое заявление - никто толком не знал. Мы гадали об этом весь следующий день, пока Саша Яновский не объяснил нам, что когда кладут на стол заявление, это означает, что человек уходит с работы.
И, действительно, тетя Вера вскоре ушла.
Потом мы узнали, что заведующая не хотела отпускать молодого и способного специалиста. Но тетя Вера ставила вопрос решительно: или он - или я. И поскольку заявление воспитательницы уже лежало на столе, а заявления от Филиппа не поступало, и на него, судя по всему, трудно было рассчитывать, тетя Вера была уволена.
С уходом ее наши занятия стали еще интенсивней. Тетя Наташа работала теперь каждый день, но мы ее почти не видели. Филипп получил от заведующей разрешение временно исполнять обязанности воспитателя. Фактически это уже мало что изменило. Разве только то, что теперь обеденное время стало использоваться для бесед со всей группой. Вечером после прогулки или вместо нее он часто собирал нас, то есть тех, с кем работал индивидуально, у себя в поварской. Это и были занятия в собственном смысле слова. Туда приглашались я, Гога, Черноусов, Минаев, Яновский, Никифоров и В.Ж., который в самый разгар описываемых событий накакал себе в тапочки во время тихого часа.
В тот день Гога как всегда пообещал мне не спать и накрылся с головой одеялом. - Я только так полежу, - сказал он, - а когда все уснут, я выгляну и поговорим. По правде говоря, я не слишком верил подобным обещаниям. За все время Гога только два раза сдержал слово и составил мне компанию. Большей частью я не спал в тихий час один. Тетя Вера на этот счет была очень строгая. Если она замечала, что я не сплю, то подходила и начинала укладывать. - Ляг на правый бок, - говорила она, - положи руки под щеку. Не знаю более неудобного и неестественного положения для сна, чем это. Но многие спали так. Я лежал, наблюдая одним приоткрытым глазом за тетей Верой. Как только она убеждалась вполне, что все дети спят, и уходила к себе в воспитательскую, я с облегчением переворачивался на спину и доставал из-под подушки книгу. Это было опасно: с тетей Верой не могло даже речи идти о чтении в постели. Она могла в любую минуту войти и отобрать книгу. А потом не возвращать ее до какого-нибудь праздника. Так было со мной не раз. Я очень боялся тетю Веру.
Зато тетя Наташа не только позволяла мне читать в тихий час, но иногда даже сама давала книгу. Книги у нее были, правда, не очень интересные, но для такого случая годились. Ведь по большому счету мне было все равно, что читать, - в конце концов можно было просто лежать с открытой книгой и смотреть в потолок, - лежать, пока пигмеи не проснулись и не возобновили свою бесконечную беготню. Я лежал, и каждая минута приносила мне счастье; а Гога, хотя теоретически и был согласен со мной, ничего не мог с собой поделать.
Теперь, вот уже неделю, я читал в открытую, никого и ничего не боясь. В этом был, наверное, даже элемент демонстративности. Гога как лег, так, конечно, уже не высовывался из-под одеяла. Я на всякий случай несколько раз его окликнул и убедился, что он спит без задних ног. Тогда я взял книгу ("Затерянный мир" Конан Дойля: я перечитывал ее уже в третий или четвертый раз), открыл ее на том месте, где профессор Челленджер отбивается от птеродактилей, и углубился в чтение.
Произошло чудо. Сам не понимаю как, но я уснул. И я увидел во сне тетю Любу, которая плакала. Я спросил, почему она плачет? - но она только посмотрела на меня и заплакала еще сильнее. Слезы текли по ее щекам из-под очков в золотой оправе - точь-в-точь таких, как в жизни. И тогда я понял: птеродактили сейчас будут здесь. И как только я это понял, они показались над лесом. Может, это были всего-навсего темные облака, но и тетя Люба, и я точно знали: это они, и от этого сделалось еще страшнее. И тогда мы побежали. Тетя Люба, несмотря на свою полноту, бежала куда быстрее меня, и я кричал, чтобы она подождала. Но она, по всей видимости, не слышала меня. Впереди был желтый забор, и она полезла через него. Я понял, что сейчас она перелезет - и все, она спасена. А я погибну. Потому что они уже здесь, я уже уворачивался плечом, чтобы одна из них не клюнула меня. Собственно, они очутились здесь, когда мы повернулись спиной и побежали. Тетя Люба, перекинув одну ногу через забор, почему-то остановилась и замерла в таком неестественном положении. Она сказала мне что-то одними губами. Я сначала стал напряженно вслушиваться, а потом мне почему-то стало совершенно все равно, что она говорит. Я перестал бояться и потерял всякий интерес к происходящему. Забор побледнел, как будто внезапно все осветилось полуденным солнцем. Тетя Люба стала плоской, как картинка. Я проснулся.
В зале горел верхний противный свет и пахло чем-то особенным. Почти все дети, еще неодетые, столпились вокруг В.Ж. и с пристальным вниманием глядели куда-то вниз, под его раскладушку. В.Ж. был бледен; розовые полоски сна проходили по его нежному лицу.
Оказалось, он не какал уже три дня. Он дал себе слово никогда больше этого не делать. Когда его спросили, зачем он дал себе такое слово, он ответил, по-детски подделываясь под филиппову интонацию: - Все, кто какает, со временем становятся какашками.
- Логично, - поддержал тогда мальчика Филипп, стоявший в проеме дверей со скрещенными руками. - Прах возвращается в прах. Все правильно.
В.Ж. стал работать индивидуально.
* * *
Обещанный вагон с травой из Грузии все никак не приходил. Бяшка у нас уже кушал хлеб и молочную похлебку с размоченными корочками. Он смешно играл с Интровертом, когда его находил. Обычно еж никогда не показывался днем: сидел притаившись где-нибудь за батареей, пока какой-нибудь догадливый пигмей не разоблачал его там и не подзывал других пигмеев. Те налетали разом и начинали раскатывать ежа, совать его в меховую шапку, откуда-то бравшуюся, тыкать в него цветными карандашами и так далее. Интроверт был приучен ко всему.
Он никогда не шел на контакт, никого не выделял и ни к кому не тянулся, полностью замкнувшись в себе. Правда, те, кто оставался в саду ночью (например, дядя Слава, электрик), говорили, что знают Интроверта другим - смелым, едва ли не нахальным, расхаживающим и разнюхивающим всюду. Дядя Слава утверждал даже, что однажды во время ночного дежурства напоил Интроверта коньяком и что после этого еж ложился на спину, катался по полу на колючках и хихикал. Однако мы не были склонны слишком доверять рассказам электрика.
Бяшка в шутку поддевал Интроверта копытом и, когда тот сворачивался, катил его, как клубок, по всему залу. Так было, впрочем, всего два раза. Познакомившись ближе, ягненок и еж подружились и часто о чем-то незаметно переговаривались. С какого-то момента они стали есть из одной мисочки.
Хрюша, наша морская свинка, оставалась в стороне от этой дружбы. С ежом у нее и раньше не было никаких отношений, теперь же она не знала, что и подумать. Когда она смотрела на ставшую неразлучной парочку, в ее глазах читались непонимание и испуг.
* * *
Подготовка к Новому году началась как всегда заблаговременно.
Мне как всегда достались стихи. Они были невысокого качества. Мне дали домой бумажку - четвертинку тетрадного листа, всю сплошь исписанную бисерным почерком воспитательницы. (Тетя Вера, кстати сказать, писала, напротив, очень крупно, отделяя одну букву от другой). Текст был легким для заучивания и совершенно не выразительным. Я попытался сразу объяснить тете Наташе, что эти стихи написаны спящим человеком, но она меня не поняла.
У Гоги текст был неплохой, но из солидарности со мной он ругал его, и мы собирались идти и просить Филиппа что-нибудь сделать.
Выслушав нас, Филипп подумал немного и сказал: - Хорошо. У меня есть один сценарий. Он когда-то был написан Гуровым, но сейчас несколько устарел. Я должен немного подправить его, и тогда может получиться неплохой спектакль. А правильнее будет назвать это неким действием... Я возьмусь за постановку, если вы гарантируете мне абсолютную дисциплину.
Мы с готовностью гарантировали. Тетя Наташа очень обрадовалась, что Филипп будет помогать. Но когда она прочитала сценарий, я помню, у нее были очень круглые глаза, и она долго ничего не смогла сказать. - Ну, как? - улыбаясь спросил ее Филипп. - По-моему... душевно? - выговорила наконец тетя Наташа, но как-то неуверенно, и взглядом попросила у нас поддержки. Мы с Гогой одобрительно закивали, и сценарий пошел.
Репетиции с Филиппом шли каждый день.
По рисунку Гурова мастера с помощью нескольких пап изготовили несколько деревянных шайб разного диаметра и положили их одну на другую так, что получилась круглая пирамида со ступенями почти до потолка. Верхняя шайба образовывала небольшую площадку, параллельную сцене. На ней одновременно могло уместиться, наверное, человек пять.
Действие, насколько я его помню, представляло собой следующее: дети делились на две большие группы - одетые в белое и одетые в черное. Белая группа располагалась на правой лестнице, черная - на левой. На предпоследней ступени правой лестницы должен был стоять Гога, держа в руках оранжевый круг, обозначавший солнце. Саша Черноусов стоял напротив него с другой стороны и держал белый круг, обозначавший луну. Разделение на группы произошло очень просто. Не раскрывая содержания спектакля, каждого спросили: ты за луну или за солнце? - и судя по ответу проходило распределение. Охотники, Воины и Слуги стояли вооруженными. Кто-то охранял подходы к лестницам, двое, скрестив копья, стояли внизу, у той лестницы, что вела на сцену. Они обязаны были задерживать всякого постороннего, у кого во время действия возникло бы желание вмешаться в происходящее. Был и какой-то текст, и очень много перемещений, в результате которых те, что были внизу, оказывались наверху и наоборот, белые переодевались в темных, и темные в белых, темные и белые сражались между собой, луна и солнце переходили из рук в руки, и в конце концов все возвращалось на круги своя, к тому положению, из которого все началось.
Многих детей действие никак не затрагивало, некоторым оно активно не нравилось. И хотя никто не имел силы отказаться от участия, я помню, Андрей Марков, Алеша Минаев, Алик Верейкин и даже Саша Черноусов скорее делали вид, что участвуют. Филипп был ими недоволен. Андрей и Алеша все время забывали слова, Саша не умел драться понарошку и на каждой репетиции разбивал кому-нибудь нос, Алик отказывался подметать лестницу. Филипп кричал на них, но толку было мало. Мы с Гогой старались, но и у нас не все получалось. Кроме того, нас чрезвычайно смущало то обстоятельство, что та самая верхняя площадка все время остается свободной, никто из нас не имел права занять ее. Точнее сказать, занять ее было можно, но оттуда, с вершины, нужно было уже только прыгать, обратного пути не было. Мы спрашивали у Филиппа, почему это так, но он уклонялся от ответа.
Однажды, во время репетиции, когда Филипп накричал по очереди почти на всех детей, он вдруг, как бы размышляя с самим собой, сказал: - Как же можно так безобразно играть! Как будто вы не понимаете, что за вами будет наблюдать сам Гуров!
Это известие ошеломило нас. Сам Гуров! Неужели он приедет?
- Очень может быть, - уклончиво ответил Филипп.
- Ну, когда приедет, - сказал Черноусов, - тогда мы и сыграем по-настоящему. А пока ведь только репетиция.
- И поэтому вы не должны быть готовыми? Гуров может появиться на любой репетиции, в любой момент.
Это вызвало неожиданную реакцию. С одной стороны, подготовка пошла успешнее, но с другой стороны, дети на репетициях и вне их буквально не давали Филиппу прохода, висли на нем и ныли:
- Ну когда же приедет Гуров? Скажите! Ну когда?
- А вы готовы к его приезду? - всякий раз отвечал Филипп, освобождаясь от детских рук, тянущихся к нему. - Вы уже подготовлены?
Наша группа в детском саду называлась подготовительная. Слова Филиппа соединились в нашем сознании с этим фактом, и мы с Гогой решили, что смысл существования группы - именно в ожидавшемся приезде Гурова. Если так, то все, что мы делали, было подготовкой.
* * *
Неизвестно почему, но у всех сложилось мнение, что Гуров появится на генеральной репетиции. К ней готовились очень серьезно. Больше уже не могло идти речи о том, чтобы отказываться от роли или играть ее небрежно. Алик Верейкин мел лестницу так, что пыль стояла столбом. У Андрея Маркова и Алеши Минаева слова отскакивали от зубов. Гога так поднимал солнце над своей головой, что оно, кажется, начинало светить.
Как то ни странно, но я не очень хорошо помню свою роль тогда. Помню длинный белый балахон, в котором я сидел на одной из ступеней и что-то на ней чертил зонтиком. Помню черно-белую клетчатую кепку, которая была мне нужна и которую мне специально сшила бабушка. - Кем ты будешь? - помнится, спросила меня она. - Олегом Поповым, что ли?
На генеральной репетиции, когда все с бьющимися сердцами заняли исходное положение, дверь открылась - и вошла заведующая. Филипп быстро обернулся и поклонился ей так, как только он это делал. Софья Михайловна пригласила его сесть рядом с ней. Он снова поклонился, но сказал, что ему нужно срочно с кем-то встретиться, дал нам знак начинать и вышел. Представление началось.
Как я уже говорил, содержания его я в деталях не помню. Плохо помню и свою роль. Но я помню тот невероятный подъем, то воодушевление, с каким мы все исполняли. Когда я взбегал по ступеням лестницы, мне казалось, я вот-вот полечу.
Но представьте себе то изумление, смятение, ужас, переходящий в восхищение шок, когда посреди действия двери актового зала снова распахнулись, и вошел кто-то нечеловечески огромного роста, с длинной белой бородой, в длинной, доходящей до пола пурпурной мантии и пурпурном колпаке, расшитом золотыми звездами. Он гигантскими шагами прошествовал на сцену. Воины-охранники бросились в разные стороны. Дети попрыгали со всех ступеней обеих лестниц, и только Гога, трепеща, еще держал над головой солнце. Встав на подмостки, пурпурный исполин коснулся колпаком потолка, и голова его пришлась как раз на уровне верхних ступенек. И в этот момент в зале вдруг погас свет. Дело происходило вечером, окна зала были плотно занавешены. Темнота ослепила всех. Раздались крики, и поднялась суматоха. Голос, чем-то напоминающий Филиппа, что-то произнес на непонятном для нас языке. В общей неразберихе в зал вошел человек с дрожащим в руке фонариком. Это был электрик дядя Слава. Заведующая из темноты принялась отчитывать его. - Да что я, - оправдывался дядя Слава. - Всю проводку надо менять. Сейчас замкнуло - еще хорошо. В другой раз и пожар может быть. Но заведующая кричала, что у детского сада нет сейчас на это денег, что пожарная безопасность - это обязанность его, дяди Славы, что деньги на ремонт он получал уже дважды, и непонятно, почему до сих пор ничего не сделано, что, наконец, если не дай Бог что-то случится, то отвечать будет он. Когда она произносила последнюю фразу, свет внезапно включился, и все опять ослепли. Когда же по мере прозрения все стали искать пурпурного исполина, его нигде не было. Мантия, колпак и белая борода валялись на полу. По ним, принюхиваясь расхаживал Бяшка. Несколько детей сразу же бросились к нему. - Ну, что вы думаете о спектакле? - спросил, по-видимому, только что подоспевший Филипп заведующую. - Все это интересно, - ответила Софья Михайловна. - Но причем тут Новый год? - Разве не понятно? - обиделся повар. - Солнце и луна сменяют друг друга беспрестанно, время течет, все изменяется, но вместе с тем все повторяется. В конце приходит Дед Мороз, чтобы объявить о начале Нового Года. - А, так это был Дед Мороз! - улыбнулась заведующая, но тут же снова нахмурилась: - А где же Снегурочка? Филипп с легкомысленным видом пожал плечами. - И почему костюмы такие мрачные? Белые я еще понимаю, а эта чернота зачем? - Не проблема, - ответил Филипп. - Были черные, станут пестрыми. Пестрые костюмы у меня есть. - А почему нет стихов и песен? - Софья Михайловна уже почти его не слушала. - И, потом, где новогодняя елка? - Как! Вы не поняли? - иронически удивился повар. - Вот же она! - и он показал на пирамиду. - К утреннику мы ее покрасим в зеленый цвет, и все будет о'кей! - А игрушки? - не унималась заведующая. - Игрушки на елке? - Нарисуем игрушки. - А макушка у елки? У новогодней елки должна быть макушка! Звезда, например. Ее вы тоже нарисуете? - Зачем? Ну-ка, Игорь, покажи нам звезду, - обратился повар к одному воину. Игорь Муравьев, известный своим умением рисовать звезду без отрыва руки, проворно взобрался по правой стороне пирамиды и встал на соединенные верхние ступени, расставив ноги и разведя руки в стороны. - Вот вам, - сказал Филипп. - Чем не звезда? Просто вы не досмотрели представление до конца. Потому оно вам кажется непонятным. - Нет, я все поняла, - возразила заведующая. - Этого представления не будет у нас на утреннике. Я была о вас более высокого мнения, Филипп, - сказала Софья Михайловна и вышла из зала.
Всех, помнится, охватило уныние. Нам же с Гогой не давал покоя вопрос. - Филипп, спросил я, кто был пурпурный исполин? - Тот, кого вы ждали, - усмехнувшись ответил повар. - А где же он теперь? - Там, где ему и положено быть! - с этими словами Филипп поднял с пола два длинных шеста - ходули - и встал на них. Прошелся по залу. Вздох разочарования и возмущения встретил его. Многие, впрочем, были восхищены. Слава Никифоров - тот просто пришел в восторг и еще долго потом, когда Филипп уже спустился с небес на землю, внимательно рассматривал ходули, гладил их. Саша Яновский и Алик Верейкин были крайне возмущены. Гога спокойно сказал: - Он просто фокусник. - Зыко! - сказала Ира Дорошенко. - Просто зыкинский фокус!
Филипп выслушал все эти голоса и сказал:
- А что вы хотели? Чудес не бывает. Глупо верить, что тот, кого вы ждете, обязательно прийдет. Верить - и ничего не предпринимать. Каждый из вас сам может стать тем, кого ждут, и приходить по собственному желанию. Каждый может стать кулинаром. Все в ваших руках.
Лена Опарина ткнула меня в бок и спросила: - Ты можешь достать до неба? - Нет, - ответил я. - А я могу. Смотри! Она подняла и вытянула правую руку. - Ну и что? - Я достала до неба. И вот сейчас... - она присела на корточки и вытянула руку вперед. - Небо везде! Вот земля, - она коснулась паркетного пола. - А все, что выше, - небо.
Я с неудовольствием отметил, что Лена, похоже, права.
На вечерней прогулке мы с Гогой долго обсуждали этот эпизод и решили, что они все-таки ошибаются оба - Лена и Филипп. Но в чем их ошибка и в чем истина - этого мы не знали.
Тете Наташе пришлось срочно звать своих бородатых друзей и спасать утренник. Надо заметить, что ей в какой-то мере это удалось. Поскольку мы с Гогой отказались читать, мои слова на утреннике передали Сереже Фомину. Когда он их читал, я ему завидовал, все равно почему-то считая эти слова своими. Я уже, конечно, помнил их наизусть, и когда Сережа начал, я вздрогнул: мне показалось, что это читаю я. Неожиданность произошла в кульминационный момент праздника. Когда все стали кричать: раз-два-три, елочка гори, елочка не зажглась. Обыкновенно на новогодних утренниках так и бывает, но с третьего раза, когда все дети уже орут, надрывая свои маленькие глотки, она все-таки зажигается. А тут пришлось кричать около десяти раз, и многие, по-моему, вовсе лишились голоса, а елочка так и не зажглась. Зато запахло паленым. Тогда заведующая, волнуясь, поднялась со своего места и сказала, пытаясь изображать улыбку: - Товарищи родители! Наш утренник окончен. Просьба всем пройти в поварскую к праздничному столу!
Родители, оживленно беседуя друг с другом, прошли сквозь анфиладу комнат. Высокой белой двери на этот раз не было - ее сняли с петель. Поэтому уже из четвертой комнаты открывался вид на столы. Изумлению родителей не было конца:
- Откуда такая роскошь?
- Кто это приготовил?
- Чудо какое-то! - слышалось со всех сторон.
Заведующая с гордостью назвала имя повара. Родители угощались, не переставая удивляться.
- Где же этот - как его? - Филипп?
Филипп явился посреди трапезы в своем неизменном белом фартуке и белоснежном колпаке, с шампурами в руках. В каждой руке он держал по три скрещенных, точно шпаги, шампура.
- Обратите внимание, - сказал Филипп. - Шашлык из молодой баранины.
Все пришли просто в неописуемый восторг.
Я никогда до этого не ел настоящего шашлыка. Гога рассказывал, что часто ел шашлык, когда жил в Грузии, и что это очень вкусно. Однажды мы всей семьей вместе с другой семьей ходили на ВДНХ - специально, чтобы поесть шашлык. Но шашлыка, как назло, нигде не было, и пришлось есть какой-то люля-кебаб. Я расстроился чуть не до слез, а папа сказал: дурачок, люля-кебаб - это то же самое, что шашлык, даже вкуснее.
Теперь я мог бы возразить папе. Люля-кебаб - это совсем не то, что шашлык. Каждый гость, маленький и взрослый, получил по шампуру, ел и похваливал. Филипп трижды приходил, каждый раз держа в руках по три шампура. Все, особенно мамы, были в восторге от Филиппа.
- Настоящий грузин! - восхищенно сказала мама Ксении Малковой.
Это восклицание несколько задело гогиного папу:
- Что вы говорите! - сказал он с досадой. - Разве это грузин?!
- А кто же он? - искренне удивилась мама Ксении Малковой. Еще несколько удивленных лиц повернулись в сторону гогиного папы.
- Он - не грузин,- внушительно сказал тот, принялся за шашлык и уже ничего не добавил к сказанному.
Я заметил, что Гога ест как-то принужденно. "Что такое?" - молча кивнул ему я через стол. Гога сделал мне знак, чтобы я вышел. Мы вылезли из-за стола, и Гога увлек меня в комнату, где стояли кровати.
- Попробовал шашлык? - спросил Гога.
- Попробовал, - ответил я, - ни о чем не подозревая.
- Вкусно?
- Вкусно.
- А мне вот что-то не очень. Ты давно в последний раз видел Бяшку?
Мне сразу стало нехорошо.
- Я не помню, - сказал я.
Мы бросились искать ягненка и облазили весь детский сад, заглянули всюду, куда только было возможно. Бяшки нигде не было. В комнате со стенами из темно-красного кирпича, где висели ножи и прочее, мы заметили, что часть предметов отсутствует на своих местах. Еще мы заметили, что низкая арочная дверь в боковой стене, которая всегда была закрыта, сейчас неплотно затворена. Мы вошли в нее, и запах чего-то красного ударил нам в лицо. Вся эта маленькая, узкая, как трамвайный вагон, комната была морозилкой. В потолок были вбиты ржавые крюки с прилипшими клоками шерсти. В центре стоял низкий железный пень, застеленный, словно скатертью, овечьей шкурой. На нем лежало несколько топоров различной величины и длинный острый нож, испачканный кровью. Мы выбежали из этой комнатки, захлопнув дверцу, и полчаса, наверное, проплакали, глядя на стены из темно-красного кирпича. Гога сказал:
- Надо сблевать.
- А как это сделать? - спросил я.
- Нужно засунуть в рот два пальца. Вот так, смотри, - он сделал то, что хотел, несколько раз кашлянул, но ничего не вышло. - Не получается. Попробуй ты.
Но я испугался. Я внимательно посмотрел на свои пальцы, поднес их ко рту, приложил к губам.
- У меня тоже не получается, - сказал я.
Когда мы вернулись, банкет уже закончился. Последние родители уходили, благодаря Филиппа и Софью Михайловну, которые стояли парой и, мне показалось, даже держались за руки.
- Вы что-то хотите сказать? - резко обернулся к нам Филипп.
Я замялся, а Гога сказал:
- Да, мы хотим сказать.
- Скажете все на индивидуальном занятии, а сейчас - праздник. Идите домой, получайте свои подарки и не думайте ни о чем. Встретимся в новом году, - Филипп повернулся к заведующей. Они стали обсуждать что-то.
* * *
Новогодние праздники получились очень грустные. Ко мне приходил Дед Мороз и подарил мне бронетранспортер, который ездил на батарейке, мигая лампочкой. На меня, вообще не склонного ни к каким проявлениям милитаризма, такой подарок и в другое время не произвел бы должного впечатления, а теперь тем более. Мама расстроилась:
- Больше Дед Мороз никогда к тебе не придет, - сказала она.
- Ну и что?
- И ничего тебе не подарит!
- А мне ничего и не надо.
На самом деле у меня было одно желание, и я загадал его под елкой в новогоднюю ночь. Я хотел, чтобы все случившееся было сном, чтобы я проснулся, пришел в детский сад, и там был бы Бяшка, а Филиппа не было. И шашлыка чтобы никакого тоже не было.
В ту ночь или чуть позже мне приснился сон. Лето. Солнечный день. Мы, то есть: папа, мама, бабушка, я, сестра, подруги сестры, Гога, гогин папа, мамины и папины знакомые - в общем, много людей - все идем купаться на Останкинский пруд. Я и Гога бежим впереди. Около Шереметьевского дворца мы поворачиваем не налево, как надо бы, а направо, к парку, но на самом деле мы по-прежнему идем к пруду. Сестра говорит мне: - Смотри, кто это там бежит? - Я оглядываюсь и вижу, что мне навстречу несется Бяшка. От радости я становлюсь легким, словно вот-вот могу улететь. Чтобы не улететь, я сажусь на корточки. Бяшка подбегает и ставит передние ноги мне на плечи, облизывает мне все лицо, точно щенок. - Так значит, ты не умер? - спрашиваю его я. И Бяшка отвечает мне каким-то знакомым голосом: - Теперь ты понимаешь? Сначала меня это удивляет, а потом я соображаю: ну, конечно, он же умеет говорить. После этого все заходят в воду. Серая вода простирается до самого горизонта, постепенно переходя в небо. Между водой и небом нет четкой границы. И кто-то уже заплыл далеко, что даже лица его не разобрать, кто-то плывет к берегу, кто-то стоит ко мне спиной. Мы с Гогой зашли в воду по щиколотку и смотрим вниз, на ноги. Все останавливается и замирает, как на фотографии.
Я проснулся с бьющимся сердцем и чувством огромной, невместимой в меня радости. Я вскочил. Оказалось, я спал меньше часа. Родители еще сидели на кухне. Я вышел к ним, не зная, рассказать или нет. - Что это ты в трусах по квартире ходишь? - спросил меня папа. Я решил ничего им не рассказывать.
Мне не терпелось поделиться с Гогой, но он с родителями уехал в Грузию и должен был вернуться только в середине января. Я считал дни и думал, что не дождусь его возвращения. Когда же он таки приехал, я сразу же, по телефону, захлебываясь, выложил ему все. Но Гога, видимо, еще находился под впечатлением Грузии. Он выслушал меня совершенно невозмутимо и сказал: - Ведь это только сон. Я подумал: а действительно...
* * *
После праздников стояли сильные морозы. Нас выводили на улицу два раза по полчаса: утром и вечером. Тянулись долгие скучные зимние вечера. Филипп не показывался. Он явно бывал в саду, что-то готовил, но никто его не видел. На раздачу опять несколько раз приходила тетя Надя.
Занятий не было. Все уже знали, кем Филипп накормил нас, и многие - это поражало - относились к данному факту как-то поверхностно. Складывалось впечатление, что они не помнят, кто такой был Бяшка. Однако некоторые, особенно девочки-слуги, жалели барашка и порой, собираясь небольшими группами, по трое или вчетвером, вместе плакали.
И вот однажды вечером неожиданно появился Филипп. Он вошел легко и бодро, приветливо поздоровался со всеми. В руке у него была какая-то маленькая коробочка. Тетя Наташа, сидевшая в углу с тремя девочками и вырезавшая что-то из цветной бумаги, сразу отложила ножницы и, перебросившись несколькими словами с Филиппом, убежала переодеваться. Мы остались с поваром одни.
- Погасите свет, - сказал он.
И что-то пошептал на ухо Черноусову. Несколько воинов, робея, столпились у выключателя. Никто не решался нажать клавишу. Тем временем Черноусов внес в игровую большую коробку.
- Гасите, - скомандовал повар.
Свет погас.
- Занавесьте окна, - таинственным голосом продолжал Филипп, а точнее его силуэт, освещенный со спины голубым свечением уличного фонаря. - Сегодня мы будем смотреть диафильмы.
У многих вырвался вздох облегчения. Кто-то негромко прокричал "ура". На одну из стен повесили белый экран. К нему протянулся волшебный луч. Из своей маленькой коробочки Филипп вытащил несколько еще меньших, цилиндрических, напоминающих баночки из-под гуаши. Это были сказки. В основном, сколько мне помнится, арабские и персидские. Но были и русские народные сказки, выбранные, впрочем, довольно неудачно.
Филипп хотел, чтобы читали мы сами. Но тут выяснилось, что читать умеют лишь некоторые. Филипп начал вызывать по одному. Я с замиранием сердца ждал. Мне очень хотелось почитать, но Филипп (я видел) нарочно не замечал мою тихо поднятую руку.
Дети читали неважнецки. Им самим это не нравилось. Все связывали большие надежды с Марковым, но Андрей, как выяснилось, вовсе не умеет читать. Он не хотел подавать виду и стал на ходу сочинять что-то от себя, но был тут же разоблачен: то, что он начал придумывать, мало отличалось от того, чем он развлекал нас обычно, а светящаяся картинка ясно указывала на какую-то совсем иную реальность. Все вздыхали и жалели, что группу покинул В.Ж.
- Ну, ладно, - сказал Филипп. - Раз никто из вас читать не умеет, пожалуй, мы отменим показ диафильмов.
Дети заволновались. Многие стали умолять Филиппа, чтобы он читал сам.
- Нет, - отрезал тот. - Повара не читают сказок. Просите тетю Наташу. Может, она вам почитает.
- Но ведь она ушла!
- Ничего. Завтра попросите. Фильмы никуда не убегут. Разве только вы по домам своим разворуете.
- Нет, не разворуем!
- Вот и отлично. Значит, завтра они будут в целости. И тетя Наташа вам почитает. Если опять не убежит, конечно.
- Ну, давайте посмотрим сейчас! Ну, пожалуйста! - умоляли дети и уже почти висли на поваре.
И тут Гога, перекрывая это нытье, громко спросил:
- Филипп, а почему вы не просите почитать Илюшу Бражникова?
Стало вдруг тихо. Все, словно проснувшись, оглянулись и посмотрели на Гогу и на меня, сидящего по-прежнему с поднятой рукой.
- Я не сомневаюсь, что Илюша Бражников (здесь Филипп передразнил гогину интонацию) прочтет. Но не будет же он читать один?
- А почему нет? - спросил Саша Яновский.
- Меня интересует, чтобы читали все, - спокойно сказал Филипп.
- Это несправедливо, - заметил Гога. - По крайней мере Илюша Бражников может прочитать свою часть.
Филипп усмехнулся.
- Дети, вы согласны, чтобы вам прочитали только часть, а о самом интересном чтобы вы узнали завтра или в другой раз?
- Да!! - хором закричали дети.
Это несколько удивило Филиппа.
- А что лучше, - спросил он подумав, - чтобы Илюша Бражников вам прочитал небольшую часть сказки или чтобы каждый из вас рассказал мне страшную историю?
- Страшную историю! Сказку!! Историю!!! - поднялся ужасный гвалт, и, я думаю, возникла вероятность побоища. Филипп, усмехаясь, потирал подбородок.
И тогда Гога, встав на стул, страшным голосом закричал:
- Те, кто хотят слушать истории, - налево! Те, кто будут смотреть диафильм, - направо!
Все, действительно, разделились на две группы. Меня удивило, что Филипп на это согласился. Поначалу на диафильм остались только несколько человек. Гога встал у ручки проектора, я - слева от экрана, и мы начали. Но постепенно дети, один за другим, перетекли из противоположного угла и заняли все стулья. С Филиппом остался, если не ошибаюсь, только Алик Верейкин.
В тот вечер я пережил, может быть, единственный триумф, отведенный мне судьбою. Мы пересмотрели все диафильмы, принесенные поваром. Родители, приходившие за своими детьми, не могли никого оторвать, сами садились и смотрели.
Я не обольщаюсь на свой счет. Хотя можно, конечно, допустить, что я, действительно, хорошо читал и тем притягивал к экрану. Но на самом деле в тот вечер всех притягивал волшебный луч. Он был сильнее нас, сильнее Филиппа. Я всего лишь стоял на месте и озвучивал фильм.
Потом было несколько вечеров с диафильмами, и мы с Гогой несли свою вахту. Потом для всех устраивались вечера страшных историй, и я в который раз пересказывал "Затерянный мир". Однако в этом искусстве не было равных Филиппу. От его историй кровь буквально стыла в жилах и волосы становились дыбом. Некоторые в темноте ненадолго теряли сознание. Девочки - так те просто убегали в другую комнату и включали там весь возможный свет. Однажды - никогда не забуду того вечера - свет у них не включился. Что-то замкнуло, как на новом году. Началось форменное безумие. До сих пор в ушах у меня стоит этот визг, и я вижу огромные, вытаращенные от ужаса глаза Иры Дорошенко.
В тот вечер за мной не пришли. На крик и топот детей со своего первого этажа поднялась заведующая. Она была уже в пальто и собиралась уходить. После ряда безуспешных попыток включить электричество, Софья Михайловна послала Филиппа за электриком. Дядя Слава очень хотел спать и уверял нас, что уже давно наступила ночь и, следовательно, его нельзя отвлекать от ночного дежурства. В подтверждение своих слов он, как только Филипп его отпускал, ложился на пол и спал. Этим он, похоже, несколько нервировал Софью Михайловну. В конце концов она даже сама подняла дядю Славу с пола и, держа его за воротник куртки, приказала ему проснуться и починить свет. Дядя Слава долго и пристально всматривался в ее лицо и вдруг страшно изумился: - Софья Михайловна, это вы? Что вы здесь делаете ночью? Видимо, от удивления или от испуга язык его совершенно не слушался. Заведущая сказала, ему, что если он сейчас же не починит свет, уже утром он будет уволен. - За что? - изумился дядя Слава. - Я бы сказала за что, но здесь дети! - разгневанно воскликнула заведущая. - А где Х.? (Она назвала фамилию тети Наташи). Почему ее нет на месте? Филипп! Филипп, приблизившись к заведующей, стал что-то тихо ей объяснять, но Софья Михайловна отстранилась от него: - Ничего не хочу слушать! Вызвать Х.! Детей на прогулку! Завтра утром всем ко мне в кабинет! - развернулась и вышла, оставив нас в некотором недоумении: что имелось в виду под словом "всем"? Вскоре прибежала запыхавшаяся тетя Наташа и повела нас гулять. - Сильно кричала? - спросила она полушепотом сначала у всех, потом отдельно у девочек, которые взялись ей рассказывать: - Сильно, да? Филипп как-то незаметно исчез.
Когда мы вернулись с вечерней прогулки, нас оставалось пять человек. Гогу забрали в самом конце, у дверей, когда мы с ним уже придумали, что будем делать, вернувшись в сад. Только мы успели раздеться, забрали еще двоих. Оставались Яновский, Бецава и я. Я, в общем-то, привык к подобным ситуациям и уже их не боялся. Я верил, что все будет как обычно. Было полутемно. Верхний свет в таких случаях уже не включали. А тут еще это замыкание. Дядя Слава бродил по детскому саду весь опущенный, с маленьким карманным фонариком. Ему удалось подключить несколько ламп от розеток. Наверх же он взирал с тоской. - Проводку надо менять, - повторял он и добавлял что-то еще вполголоса.
Каждый из нас играл в свою игру. Забрали Яновского. Я с удивлением увидел, что мама до сих пор подвязывает ему под шапку платок. В платке он был похож на девочку. Пришли и за Леной Бецава. Я в первый раз оставался последним. До этой минуты я был уверен, что со мной такого случиться не может. Тетя Наташа сказала, чтобы я не переживал, что за мной вот-вот уже прийдут, и куда-то пропала. Я представил, что где-то здесь по темным коридорам бродит Филипп, и мне сделалось жутко. Но почему-то, до сих пор не могу этого понять, я, по-видимому, машинально отправился в то место, где вероятнее всего мог его встретить, - в место, которое лучше всего знал: в поварскую. Однако я побоялся продвинуться дальше третьей комнаты. Здесь по стенам еще горели ночные светильники, слабо освещавшие пространство, а в следующей комнате было совсем темно. Я стоял съежившись, прижав руки к подбородку. Сам не знаю, что меня удерживало, и сколько это длилось. Вдруг я почувствовал сбоку от себя какое-то движение. Я повернул голову и обомлел: из темной комнаты кто-то шел со свечой. Кривая тень выползла и расстелилась по полу, и вслед за тенью оттуда выступила белая старуха. Я вскрикнул. Старуха выронила свечу. Фитиль погас, свеча закатилась под кровать. Старуха отступила назад, в темноту. Надо было бежать. Но зачем-то я нагнулся и стал шарить рукой под кроватью, пытаясь нащупать свечу. И тут я услышал свое имя, внятно произнесенное. Голова старухи теперь выглядывала из-за косяка, но лица по-прежнему было не разобрать. Она звала меня: - Илюша! Илюша Бражников! Это ты? - Я, - ответил я. Старуха вздохнула с облегчением и показалась вся. - Не узнаешь меня? - Нет. Она попросила свечу, которую я уже нашел и держал в руке, зажгла ее. В лице этом что-то, несомненно, было мне знакомо. Она вовсе не была старухой. - Тетя Люба! - вспомнил я. Это была именно она, наш бывший повар. Я очень, очень обрадовался.
Тетя Люба, как оказалось, уже несколько ночей приходила сюда, потому что дома и повсюду ее разыскивали. - А ты что здесь делаешь? - спросила она меня. Я сразу осознал всю тяжесть моего положения. - Не реви, - сказала тетя Люба. Но слезы против моей воли наворачивались на глаза. - Не реви. Родители просто задерживаются. - У меня еще есть сестра... - протянул я плачущим голосом. - Почему она за мной не приходит? - Мало ли что? - перебила тетя Люба. - У меня тоже есть сестра. Только я к ней идти не могу. Меня там ищут. - Я знаю, моя сестра за мной не прийдет, - сказал я, убежденный, что именно так и будет. - Если за тобой не прийдут, - тетя Люба положила мне на голову пухлую руку, - я отведу тебя к своей сестре, ты ее знаешь, и напишу твоим родителям записку. - Нет! - закричал я. - Я никуда не пойду! - Здесь тебе тоже оставаться нельзя, - понизила голос тетя Люба и сделала таинственное лицо. - Почему? - спросил я, заинтересовавшись. - А вот пойдем, я тебе по дороге все расскажу. Иди сперва скажи своей воспитательнице, что тебя отведет тетя Люба. Телефон-то у тебя есть дома? -Есть. - Помнишь номер? - Помню. - Ну, так ты скажи ей сначала, чтобы домой тебе позвонила. А если она что плохое про меня думает, скажи: все неправда.
Я вышел и почти сразу увидел тетю Наташу, которая шла из игровой в воспитательскую. - А, ты здесь, - сказала она. - Ну и что, пришли за тобой? - Пришли, - почему-то сказал я. - Вот видишь, а ты расстраивался, - и тетя Наташа скрылась в воспитательской. Детям туда входить было запрещено.
Тут вышла тетя Люба в темно-зеленом платье с золотыми пуговицами и накинутом поверх него пальто с меховым воротником. На голове у нее был толстый шерстяной платок. - Ну, что? Пойдешь со мной? (Я пожал плечами.) - Пошли, - сказала тетя Люба, повязывая платок. Я на секунду задумался, не дождаться ли все-таки тетю Наташу, чтобы объяснить ей, - она скрылась так неожиданно, - но тетя Люба взяла меня за руку и повела. Мы вышли на улицу, в черную звездную ночь. Она пришпилила к нашей коричневой двери, над которой горела тусклая лампа, узкий белый листок бумаги.
В небе было много-много мелких, блестящих звезд. Огромные белые сугробы снега застыли в неподвижности. Тетя Люба повела меня в ту сторону, куда я часто смотрел, но никогда не ходил, - туда, где, по моим представлениям, находилась школа моей сестры. Это была совершенно чужая, широкая, хорошо расчищенная дорога с ровными горами сугробов по обе стороны и утоптанным скользким снегом между ними. И от вида этой ровной дороги, которая вела непонятно куда и непонятно чем заканчивалась, мне снова стало горько, и я заплакал. Тетя Люба, не утешая меня, стала рассказывать удивительные истории. Оказывается, когда все решили, что она пропала, они с сестрой просто получили письмо от мамы, в котором та писала, что болеет и просила кого-нибудь приехать. И тетя Люба поехала к ней в деревню. Добираться туда было очень трудно. На поезде до Воронежа, потом на электричке, на автобусе и еще пешком. В поезде тетю Любу обокрали. Украли все: деньги, паспорт и две сумки с продуктами. До деревни она добиралась трое суток. Когда же добралась, оказалось, что мама жива и здорова и никакого письма не писала. Тетя Люба прикинула так и эдак и догадалась, что мама ее потихоньку выживает из ума, как это случилось в позапрошлом году с тетей Шурой. У тети Шуры совершенно отшибло память - вплоть до того, что она смотрела на дочерей, а называла их именами своих покойных сестер и думала, что это и впрямь они. Невозможно было объяснить тете Шуре, что сестер ее давно нет на свете и поэтому она их видеть никак не может... Тут тетя Люба в свою очередь вдруг прослезилась. Я уже не плакал и ждал, чем там все кончится. Тетя Люба стала обходить всех соседей и спрашивать, не замечали ли они чего насчет мамы, а те крестились и говорили нет. По деревне прошел слух, что тетя Люба приехала нищая и хочет поместить свою мать в желтый дом, а сама отпишет на себя все имущество. Тетя Люба поняла свою оплошность и опять обошла всех соседей: каялась. Денег, однако, на обратную дорогу никто ей давать не хотел. Наконец ей все же удалось добраться до Москвы. Здесь она узнала, что ее разыскивает милиция, а на ее место взяли какого-то черного.
- Стала я искать то письмо и сестру свою спрашивать, где, мол, оно. И надо же так: ни она, ни я - обе не можем вспомнить. Помним, что точно было письмо, а куда делось - бес его знает. Может, оно в сумке у меня лежало, вместе с документами? Да нет, вроде не брала я его... И тогда я все поняла, - подвела итог тетя Люба. - Это работает банда. Они написали письмо - специально, значит, чтобы меня выманить, - они украли мои документы и пользуются теперь моим именем, так что если меня теперь найдет милиция, меня же и посадят в тюрьму. И ничего не докажешь. Поэтому я теперь и ночую в детском саду. Об этом никто не знает. Но я долго отсиживаться не собираюсь. - Что же вы будете делать? - спросил я взволнованный. - Я перехожу к действиям, - ответила тетя Люба и сжала мою руку. - К каким действиям? - Этот Филипп - вор и разбойник. Теперь я точно об этом знаю. Моя сестра грамотнее меня, она написала самому Гурову, и Гуров сегодня прислал ответ.
Это сообщение потрясло меня: Гуров - ответ?!
- Да, - спокойно сказала тетя Люба. - Он написал, что Филипп - самозванец и конокрад. Он работал у Гурова на конюшне, пас его коз и овец. И воровал. Это известно. Теперь ему запрещено готовить. А то, что он приготовил, запрещено есть. Даже имя его произносить вслух запрещено.
Ну и ну, думал я. Однако зачем Гурову кони? Какая связь между ним и конями? Колесница?
- Завтра я сама пойду в милицию и покажу им письмо. А там пусть делают, что хотят.
Разговаривая таким образом, мы подошли к дому тети Любы. Это был серый восьмиэтажный кирпичный дом. В доме был лифт - мой любимый, с сеточкой и круглыми кнопками, - но мы, к моему сожалению, поднялись пешком на второй этаж. Дверь нам открыла тетя Вера.
От изумления я, наверное, открыл рот и никак не мог переступить порог. Тетя Вера тоже, судя по всему, была удивлена. - Это сестра моя. Вера, - подбодрила меня сзади тетя Люба. - Ты что, не помнишь ее? Она же работала у вас воспитательницей. - Я помню, - сказал я. - Ну, проходи тогда. Чего ты стоишь на пороге? Не бойся.
Я вовсе не боялся. У меня просто в голове никак не укладывалось: тетя Вера и тетя Люба - сестры. Я разделся в коридоре и прошел в большую комнату. Там было не много мебели: высокий шкаф, диван, комод - все очень старое и одинакового светло-коричневого цвета. В центре комнаты, как и у моей бабушки, стоял овальный стол, накрытый белой скатертью и сверху еще клеенкой; в одном углу торчал телевизор на ножках, в другом - еще не убранная новогодняя елка. Снизу елка была обмотана ватой, похожей на снег, и в эту вату были укутаны Дед Мороз и, поменьше его, Снегурочка.
- А можно мне немножко поиграть у вас под елочкой?
- Конечно. Только не садись на пол. У нас хотя и паркет, а все-таки дует. Сейчас я принесу коврик, и ты поиграешь.
Тетя Вера вышла из комнаты. Я ее не узнавал. Это была она и не она. И одежда была у нее другая, и сама она вся была другая. Я не мог поверить, что совсем недавно она была воспитательницей в нашем саду. И очень строгой воспитательницей.
Пока я играл, тетя Вера и тетя Люба незаметно накрыли на стол. Я оторвался от игры, потому что почувствовал невыносимо вкусный запах. Подняв голову, я увидел на столе множество вазочек, мисочек, розеток с плюшками, печеньями, кренделями, пирожками, вареньем, конфетами - словом, со всем таким хорошо знакомым и так не часто подаваемым в таком количестве. Мы сели пить чай из темно-синих, цвета кобальта, чашек, и мне стало так тепло, как редко бывало дома. Тетя Люба и тетя Вера много смеялись, угощая меня всем, и хотя я давно был уже сыт, все равно я продолжал поедать конфеты и пирожки, а они, вместо того, чтобы сказать "хватит", как непременно сказали бы мои сестра и бабушка, все подкладывали и подкладывал мне. Когда вазочка с пирожками опустела, тетя Люба взяла ее и ушла на кухню. Тетя Вера, как будто ожидая этого момента, наклонилась ко мне через стол и, чуть понизив голос, таинственно проговорила:
- Я получила одно письмо. У Бяшки есть хозяин. Завтра он приедет за ним.
Мне стало невыносимо грустно. "Неужели она еще ничего не знает?" - подумал я. Но почему-то, не подавая виду, спросил:
- И кто хозяин?
В этот момент тетя Люба вернулась с полной вазочкой. Новые пирожки были еще более румяными и дымились. Тетя Люба поставила их на стол и села. Я понял, что не смогу вылезти из-за стола. И тут раздался звонок в дверь.
Тетя Вера пошла открывать, а тетя Люба, раскрасневшаяся, пышная, похожая на печку, вдруг растерялась, и лицо ее стало беспомощным.
- Что же я? Что же я здесь сижу? - спросила она и, не дожидаясь моего ответа, с внезапной проворностью вскочила с места и подбежала к шкафу, распахнула дверцу. Я решил, что она не готова к приходу гостей и теперь хочет переодеться. Но, к величайшему моему изумлению, тетя Люба полезла в шкаф. Несколько мгновений я сравнивал их, и мне казалось, что ей не поместиться. Но она отлично поместилась и отчаянным голосом позвала меня. Тетя Люба попросила запереть ее на ключ, а ключ куда-нибудь спрятать. Я автоматически выполнил это и остался стоять, как вкопанный, перед закрытой дверью. - Пожалуйста, никому не говори, что я здесь! - услышал я умоляющий голос.
Тем временем в квартиру, извиняясь, входила моя сестра. Тетя Вера радушно приглашала ее к столу, но сестра отказывалась. После третьего или четвертого приглашения уговорить ее все-таки удалось. Сестра прошла и села за стол.
- А где Люба? - с легким удивлением спросила тетя Вера.
Я промолчал.
Тетя Вера обошла всю квартиру, заглянула на кухню, в ванную и в туалет и вернулась в недоумении. - А куда Люба ушла? - несколько иначе сформулировала свой вопрос тетя Вера. - Она ничего не сказала?
И тут до меня дошло. Я стал очень сильно смеяться.
До меня дошло, что тетя Люба решила разыграть сестру и спряталась в шкафу. Теперь, как я понял, ей нужно незаметно появиться. Я представил, как она выходит из шкафа, делая реверанс, наподобие Снежинок на новогоднем представлении, и мне было очень, очень смешно. Тетя Вера смотрела на меня почти с ужасом. Я никак не мог остановить смех. Сестре было, конечно, за меня неудобно. Потом она мне об этом сказала.
- Тетя... Люба... Пропала... - еле выдавил я сквозь смех.
- Как "пропала"?
- Пропала... Исчезла. Закройте глаза, и она появится.
Тетя Вера, похоже, с трудом, но поняла, что это шутка, сняла очки и закрыла ладонями глаза.
- Ир, ты тоже закрой, - сказал я своей сестре.
Та в полном недоумении посмотрела на тетю Веру и повторила за ней.
- Не подглядывать! - крикнул я и полез в карман.
Но ключа в кармане не было.
Я проверил еще раз, залез на всякий случай в другой карман. Ключ пропал.
- Скоро? - спросила тетя Вера.
Я молчал.
Сестра и тетя Вера одновременно отняли от лица руки. Видимо, они что-то почувствовали, потому что тетя Вера приблизилась ко мне и потрогала мой лоб.
- Где же Люба? - спросила она.
Я готов был заплакать.
Тетя Люба подала голос. Он звучал очень глухо:
- Вера, открой!
- Ты где, Люба? - засуетилась тетя Вера. Почему-то она подошла к окну и, как я некоторое время тому назад, заглянула за штору.
- Вера, открой меня!
- Ты где? - громко крикнула тетя Вера.
Послышался кашель и сквозь него умоляющий голос:
- Вера, открой скорее! Мне нечем дышать!
Тетя Вера догадалась наконец, откуда идет голос.
- А где ключ? - спросила она, подойдя к шкафу.
- Он потерялся, - сказал я и почувствовал, что плачу.
Моя сестра, ровным счетом ничего не понимавшая, встала и сказала:
- Мы, наверное, пойдем...
- Вера! - донеслось из шкафа, вслед за чем послышались удары.
- Сейчас!
Тетя Вера выдвинула ящик комода, быстро-быстро перебрала аккуратную белую стопку белья и достала со дна ящика ключ - в точности такой же.
- Хорошо, что есть запасной, - сказала тетя Вера, отперев дверцу.
Тетя Люба буквально вывалилась из шкафа.
Кое-как добравшись до дивана, она плюхнулась на него и, прижав обе руки к сердцу, все никак не могла отдышаться.
Потом все вместе долго смеялись, вспоминая все заново и опять. Больше всех хохотала моя сестра, для которой все прояснилось. А у меня отчего-то остался неприятный осадок.
Дома меня встречали не в меру оживленные родители. Они, действительно, задержались на работе и, естественно, полагали, что меня заберет сестра. Сама сестра, естественно, об этом не подозревала и ушла в кинотеатр "Космос" со своим длинноволосым кавалером смотреть очередной фильм, на который дети не допускались. Фильм закончился на удивление поздно. Родители, прийдя домой, наивно подумали, что мы ушли в кино вместе (как будто такое бывало), но когда сестра пришла из "кино" без меня, ей задали хорошую трепку и послали за мной.
За всеми этими событиями я забыл, что следующий день в саду был объявлен днем игрушки, и нужно взять из дома и принести игрушку, чтобы подарить ее детскому саду. Стоило только мне войти, со всех сторон на меня посыпались вопросы, типа: - Принес? и: - У тебя чего? И мне с горечью пришлось признать, что у меня опять отсутствует то, что есть абсолютно у всех.
Ксения Малкова принесла куклу - такую же рыжую, как она сама. Лена Мажарова принесла зверя - не помню какого именно, но очень красивого. Возможно, тигра. Саша Наумова принесла ведерко. Алик Верейкин принес детские шахматы. Саша Яновский принес машинку. Слава Никифоров - это потрясло меня - принес набор игрушечных, размером с палец, бутылочек, как будто бы из-под молока и кефира, с красными и зелеными крышечками. Многие воины принесли и сдали самое разнообразное оружие. На ковре выросла целая гора пистолетов - железных, пластмассовых, деревянных, стреляющих пистонами, стреляющих водой и просто щелкающих, исправных и со сломанными курками, черных, серых, красных и прозрачно-красных, прозрачно-зеленых. Саша Черноусов принес настоящий пугач.
Гога пришел со своим папой, который нес на плече целый мешок игрушек. И весь этот мешок, прямо как был, вывалил на ковер. С детьми начало твориться что-то страшное. После кратковременного замешательства все набросились на разноцветную кучу и перестали что-либо слышать и замечать вокруг. Тетя Наташа даже не смогла никого заставить пойти на прогулку. Было, впрочем, довольно холодно. Однако тетя Наташа расстроилась, что ее никто не слушается, даже расплакалась, и позвала Филиппа.
Повар постоял, поглядел на всю эту игрушечную вакханалию, успокоил тетю Наташу, отпустил ее и пообещал навести порядок после тихого часа: - А до обеда пусть порезвятся, - произнес он не характерное для себя слово. Тетя Наташа ушла. То ли от перевозбуждения, вызванного игрушками, то ли по каким-то иным причинам, но все во время обеда вдруг страшно захотели спать. Алеша Минаев чуть не упал лицом в тарелку. Мы с Гогой вовремя упредили это падение и, по-видимому, спасли его от верной смерти: папа не раз говорил мне, что даже одной ложки достаточно, чтобы захлебнуться, а уж в тарелке супа утонуть можно запросто. Мы довели Алешу до постели, держа под руки, раздели и уложили. В это время Саша Черноусов со страшным грохотом свалился прямо перед своей раскладушкой, и нам вместе с Яновским и некоторыми другими мальчиками стоило больших усилий поднять его и положить поверх одеяла. Ксения Малкова уснула так быстро, что не успела донести до рта свой большой палец: рука ее так и застыла в воздухе, а потом, описав дугу, упала и бессильно свесилась с раскладушки. В сон клонило всех. Но я - я с ужасом чувствовал, что не только не хочу спать, но, напротив, чувствую излишнюю бодрость. С ужасом - потому, что мне было ясно как день: сейчас начнется. Я тем не менее разделся, аккуратно сложив вещи на стульчике, чего со мной никогда не случалось, - я относился к вещам не бережно и был за это регулярно воспитываем моей бабушкой, - лег на правый бок, положил руки под щеку, как учила тетя Вера, и зажмурился так, что увидел множество летящих, красных и зеленых светящихся точек. Я решил их сосчитать, чтобы уснуть наверняка, это было чистым безумием, но голова моя была настолько ясна, что счет получился. Когда я досчитал до тысячи и обратно, я понял, что здесь необходим другой метод и начал считать до трех: раз-два-три, раз-два-три... Постепенно мой счет слился со стуком моего сердца, и мне стало казаться, будто снизу, с той стороны раскладушки, кто-то идет по снегу, и снег скрипит под его ногами в такт биению моего сердца и моему счету: один, раз-два-три; один, раз-два-три. Правая часть моего тела, соприкасавшаяся с постелью, спала; левая продолжала бодрствовать. Внезапно я почувствовал, что тот, кто шел по снегу, теперь стучится ко мне: то есть это был уже не стук сердца, а стук в сердце - точнее, в то место, где, по моим предположениям, оно находилось. Я открыл глаза и увидел Бяшку. Он улыбался и осторожно стаскивал с меня одеяло. Я обрадовавшись присел на раскладушке. Весь актовый зал был охвачен мертвым сном. Абсолютно все спали. Бяшка кивал головой и звал меня куда-то. Я поспешил последовать за ним.
Мы прошли вдоль ряда раскладушек, мимо постели Гоги, который спал ангельским сном. Я хотел разбудить его, но Бяшка, повернувшись ко мне, отрицательно помотал головой. Он вел меня за занавеску. Я думал, он хочет что-то показать мне из окна. Он вспрыгнул на подоконник. Я начал смотреть на заснеженную улицу, но Бяшка ласково своей мордочкой отвернул мое лицо от окна и пригласил выглянуть из-за занавески. Я выглянул и оторопел.
В дверях, прямо напротив меня, стоял Филипп. Таким я его никогда не видел. Огромного роста (как тогда, на репетиции), черноволосый, усатый, с кошачьей головой, он стоял в своем белом фартуке, скрестив мохнатые руки и сверкая глазами.
Он пошел прямо на меня, но по пути споткнулся о чью-то раскладушку и перевернул ее. Мне показалось, что над нами грянул гром, и под сводами нашего сада вдруг образовалось небо, сразу затянувшееся тучами. Сейчас хлынет дождь, думал я. Повар вытащил из-под кого-то белую простыню, приподнял двумя пальцами и потряс ею над соседними раскладушками. С простыни что-то стекало. Послышался плач. Кто-то возился под сброшенным на пол одеялом и плакал. Это была Саша Наумова. В тот тихий час она описалась как всегда.
Филипп сбросил мокрую простыню на спящих и кинулся к другим раскладушкам. - Встать! Встать! - прорычал он. Филипп как временно исполняющий обязанности воспитателя иногда строил нас на зарядку и проводил ее в этом же зале, но это всегда бывало утром, и, разумеется, он вел себя по-другому. Дети с трудом продирали глаза и недоуменно приподымались на своих постельках. Вдруг я увидел себя, растерянно озирающегося по сторонам, словно бы только-только, как и все, пробудившегося от сна. Филипп неуклонно приближался ко мне, и я почувствовал страх. Он тут же оказался рядом, схватил меня за плечи и поставил на ноги. Странно, но я не почувствовал его прикосновения. - Сорок секунд на одевание, - сказал мне он, приблизив черную кошачью свою голову, и я увидел теперь на нем новогоднюю маску - ту, в которой был на утреннике Саша Черноусов. Маска была повару мала, из-под нее торчали седые усики над дергающейся верхней губой.
- Всем сорок секунд на одевание! - скомандовал Филипп.
Многие из нас, в том числе и я, не умели самостоятельно одеваться. Утром меня одевала мама. Она делала это так, что я даже не просыпался. Я просыпался полностью одетым уже по дороге в детский сад. В саду, конечно, кое-что приходилось надевать самому. Я мог, если сосредоточиться, минут за десять застегнуть пуговицы на рубашке, но шнурки мне всегда завязывали воспитательницы. Были ловкачи, которые одевались быстро, даже нарочито быстро. Такие потом в мгновение ока взбирались по канату, перепрыгивали через гимнастического коня, не касаясь его руками, и кувыркались, как сумасшедшие. Однако сорок секунд и для них было маловато. Мы построились вдоль стены, на которой висел большой рисунок Гурова.
Повар расхаживал вдоль нашего ни с чем не сообразного строя; подходил, дергал за концы незаправленных рубашек. Кто стоял босиком, кто без штанов, кто был застегнут не на те пуговицы. Потом он скомандовал всем идти в игровую. Затылок к затылку, мы вышли из зала и расположились перед пестрой кучей неубранных игрушек. Повар достал из кармана фартука какой-то свиток и развернул его. Свиток был очень длинным. В него, как я понимаю, были внесены наши фамилии и, возможно, какие-то сведения о нас. Филипп начал перекличку:
- Тот, кого я называю по фамилии, отвечает: "Я!" - и делает шаг вперед. Наклоняется. Берет свою игрушку. Отдает ее мне. Всем ясно? Бецава!
- Я!
Девочка выступила вперед и наклонилась.
- Почему у тебя вечно чем-то вымазаны губы?
Лена смущенно улыбнулась. По-моему, она все же плохо понимала по-русски.
- Отвечать!
- Не знаю, - сказала Лена и отвернулась. В руках она сжимала маленького синего лягушонка. Повар достал из-за спины огромный холщовый мешок, как будто из-под картошки и раскрыл его перед лицом девочки. Синий лягушонок полетел на дно.
- Бражников!
- Я, - тихо ответил я из-за занавески, но повар приблизился к тому, кто стоял за меня в строю.
- Думаешь, ты что-то из себя представляешь, мечтатель? Ты не умеешь ничего, даже шнурки тебе завязывает мама. Но хуже всего, что тебя никто никогда ничему не научит. Всю жизнь будешь питаться собой. Где твоя игрушка?
"У меня ее нет", - хотелось ответить мне, но вместо этого я судорожным движением полез в карман моих коротких коричневых штанишек. Там я совершенно неожиданно обнаружил ключ от вчерашнего шкафа. Боже, как это было давно, словно в другой жизни. Я колебался: доставать ключ или нет? Повар не сводил с меня кошачьих глаз.
- Что там у тебя? - вопросил он.
- Ничего...
Филипп сжал мою руку и вытащил ее вместе с ключом.
- Все мечтатели склонны ко лжи, - объявил повар, и мой ключ полетел в мешок.
- Верейкин!
- Я.
- У тебя нет "я". Встань в строй.
- Дагаев!
- Я.
- И после этого ты хочешь быть воином? Посмотри на себя.
Антон Дагаев стоял в строю совершенно голый, в одном носке.
- Сдать оружие!
Красно-желтый пластмассовый автомат Антона полетел в мешок.
- Дорошенко!
- Я... - еле слышно пролепетала всегда бойкая Ира Дорошенко и разревелась. Филипп, морщась, подставил мешок, и ее слезы потекли туда.
- Журавлев!
Последовало молчание.
- Журавлев!!
- Он выбыл, - сказал Гога.
- Журули!
- Я.
Гога казался спокойным.
- Единственный из вас, у кого может что-то получиться. Собирай игрушки!
Гога присел на ковер и стал медленно сгребать свое имущество, точно принц на развалинах своего королевства. Тем временем Филипп выкрикивал следующих:
- Зейналов!.. Лядов!.. Мажарова...! Малкова!..
Я выглянул в окно и увидел знакомую женщину в шерстяном платке и в пальто с меховым воротником. Это была тетя Люба. И с ней было два милиционера. Они стояли у двери в сад и что-то бурно обсуждали. Потом я разглядел, как тетя Люба нажала копку звонка.
- ...Малкова!
- Я!
- Посмотри на свой палец: он стал уже прозрачным. Скоро исчезнет совсем, если не прекратишь сосать. Вот так! - Филипп схватил рыжую куклу Ксении и быстро откусил ей палец. Девочка вскрикнула. Кукла полетела в мешок.
- Марков!
- Я!
- Свинья. Встань в строй. Минаев!..
Я напряженно глядел за окно. Тетя Люба нажимала на кнопку еще и еще, но звонка не было слышно. "Проводка сгорела", - почему-то сразу подумал я. Мне хотелось крикнуть ей или подать знак, но я боялся выдать себя. Два милиционера подошли вплотную к двери и грозно, в четыре руки, постучали. Филипп быстро поднял голову на стук, но тут же вновь принялся за список:
- Муравьев!
- Я!
- Сдать оружие! Наумова!
- Я...
- И у тебя есть "я"? В вечно описанных трусиках?
Повар выхватил у девочки мокрые трусики и ведерко, которые она машинально сжимала в кулаке.
- Никифоров!
- Я!
- Что ты там намастерил, Самоделкин? Что ты хочешь мне дать?
- Это робот, - сказал Слава Никифоров. Оказывается, бутылочки с кефиром, принесенные им, предназначались для робота, которого Слава пожалел отдать детскому саду. Но от Филиппа робота скрыть не удалось. - Он уже умеет ходить и принимать пищу, - с оттенком восхищения проговорил Слава, - а скоро я научу его говорить, и он совсем превратится в человека.
- В человека он не превратится, - отрезал повар и положил робота в мешок. Смотри, сам в кого-нибудь не превратись. С самоделкиными такое случается. Опарина!
- Я!
Милиционеры на улице налегли на дверь и стали высаживать ее. Народу вокруг собралось уже порядочно. "Скорее, только скорее", - шептал я.
- Рябикина!
Ксения Рябикина не ответила и гордо запрокинула голову.
- Воображала!
Мешок все время пополнялся и выглядел уже очень внушительно.
- Черноусов!
Саша выступил вперед, выставив перед собой руку с пугачом, словно прицеливаясь, а Филипп снял с себя маску и бросил ее в мешок.
- Ты можешь носить оружие, - сказал он мальчику. - Оставь его себе.
Филипп вытащил из мешка велосипедную цепь и повесил ее на сашину шею. Я заметил, что один ус у Филиппа болтается, словно приклеенный.
- Фомин!
- Я!
- То, что ты успел одеться, еще ничего не значит. Есть одежда, которую надевают медленно, и есть канаты, по которым тебе не подняться. Ты будешь мотоциклистом. Мотоцикл притянет тебя к земле. Яновский!
- Я!
- Тебе никогда не поймать свое "я", как не поймать ни одну девчонку. Ты можешь только гоняться за ними, но в руках твоих они будут таять и превращаться в теней. Ты гоняешься за призраками. Отвернись - все они сгинут. Ты останешься с пустыми руками. А вернее всего поймаешь смерть.
Перекличка была закончена, и повар стал сворачивать список. Тогда Гога, все еще сидевший над своими игрушками, большая часть которых была уже в мешке, поднял голову и сказал:
- Мы всего лишь дети.
Но Филипп перебил его:
- Вы ничтожества, вообразившие себя детьми. Вы жалкие механические человечки. Вы живете в воображаемом мире и считаете себя кем-то. То, что с вами происходит, будет повторяться все время. Пока вы не поймете, что все повторяется, вы не станете никем. Пока вы не начнете бороться с повторениями, ваше имя будет Никто. Среди вас есть свои воины, свои любовники, свои вожди. Но никто из вас не сможет ничего сделать. Да, вы в некотором роде дети. Вы обречены на то, чтобы играть всю жизнь. Кое-кто из вас даже знает об этом. Знает - и ничего не хочет предпринимать. А это хуже всего. Может, впрочем, вам и незачем меняться. Оставайтесь такими, какие вы есть. А вернее такими, каких вас нет.
На этом месте своей проповеди повар закинул мешок за плечи, странно сощурился, щелкнул каблуками, присел, подпрыгнул и исчез, т.е. растворился в воздухе. Исчезновение его было так же реально, как и его присутствие. Едкий серый дымок распространился по залу. Я наблюдал за всем из своего прикрытия, и я переживал происходящее, стоя в строю. Что-то теплое коснулось моих ног, я опустил глаза и увидел улыбающегося Бяшку. В ту же минуту двери актового зала распахнулись, и вбежала запыхавшаяся тетя Люба в платке, съехавшем немного набок. За ней, размахивая настоящими черными пистолетами, следовали два милиционера. Бяшка схватил меня за край пижамы и потащил вперед, прямо на тетю Любу. Но она, казалось, ничего не замечала вокруг и даже прошла сквозь меня, словно на месте, где я стоял, меня не было. От этого я слегка растерялся и как бы забылся, точно перестал существовать.
Я пришел в себя, стукнувшись лбом о зеркало, вмонтированное в стену. Я отступил на шаг, и изображение отступило на шаг. Я поднес руку к лицу, и оно поднесло руку к лицу. Я понял, что отныне изображение послушно мне, что теперь мы - одно.
Ко мне подошел Гога. Лицо его было решительно. Волосы на лбу слиплись от пота, как будто Гога три часа бегал. - Нужно не дать ему уйти, - сказал Гога. - Почему? - спросил я на всякий случай. - Он унес наши игрушки!
Мы с Гогой прошли анфиладу комнат. Только комнат было не узнать: какие-то превратились в огромные залы, какие-то стали совсем крохотными и буквально выталкивали из себя, вдвоем пройти через них было невозможно. Однако надо было идти. Нам необходимо было проникнуть в последнюю комнату. Мы понимали, что повар, если он еще здесь, должен быть там. Мы уже видели перед собой высокую белую дверь. Мы уверенно вошли в нее и обомлели. Никаких накрытых столов, никаких кушаний не было и в помине. Комната уменьшилась раза в три. Посередине стояло зубное кресло. В нем сидел милиционер, а над ним спиной к нам склонилась женщина в белом халате. На звук наших шагов она обернулась, и мы с изумлением узнали нашу медсестру. Она строго посмотрела на нас и сказала: - Подождите за дверью. Мы вышли, затворив дверь, и недоуменно пожали плечами. Оглядевшись, мы обратили внимание на страшный беспорядок вокруг. Комната-лаборатория, в которой мы находились, была как будто в преддверии капитального ремонта. Не было больше рисунков на стенах, обои посерели и были местами ободраны, колбы и остальной инструмент были сложены в один угол, и весь пол был усеян битым стеклом. Кроме того, мы заметили две валявшиеся малярные лестницы, обкапанные белым, что подтвердило нашу догадку о ремонте. Маляры, похоже, только что были здесь, но теперь ушли. Было очень холодно, как будто отключили отопление. С подоконников свешивались сосульки. Наблюдение наше прервал резкий звонок, и над высокой белой дверью зажглась и замигала лампочка. Мы переглянулись. Раньше мы ее не замечали. Голос из-за двери позвал кого-то: - Следующий! - и у меня задрожали колени, хотя я в принципе не боялся врачей, ни зубных, ни делающих уколы, и Гогу, я увидел, тоже охватил страх. Нам стало ясно, что пришла очередь кого-то из нас. - Следующий!! Голос звучал настойчивее, и какая-то сила потащила меня к дверям. - Бражникова!
Медсестра выглянула из-за двери и повторила: - Бражникова! Она уже успела переодеться и была теперь в красном платье. Я начал ей объяснять, что Бражникова - это не я, а моя сестра. Но, объясняя, я с каким-то холодком понял, что это совсем, совсем никакая не медсестра. Тут из-за спины Гоги вышла девушка - по-видимому, моя сестра - под руку с каким-то длинноволосым. Я догадался, что это ее жених. Их лиц я не сумел разглядеть, потому что они как-то сразу оказались впереди, как будто прошли сквозь меня. Раздалась музыка, свадебный марш, и парочка торжественно вступила в комнату. Мы заметили, что дверь вдруг стала двойной, то есть к ней присоединилась еще одна, и теперь это уже распахнутые ворота, которые полнятся изнутри золотым светом. Приподняв волочившийся по полу шлейф невесты, я, точно паж, пошел следом. Музыка звучала все громче, все явственнее, но откуда-то сзади слышался, нарастая, топот множества ног. "Пигмеи" - подумал я и оглянулся. Я увидел крупно лицо Гоги, который шел за мной, держа тот же шлейф. Это лицо было искажено от ужаса, словно он все еще боялся врача. От этого лица и меня охватила паника. В то же время я чувствовал, что страх не занимает меня всего, я помнил, что есть нечто, имеющее теперь решающее значение, но никак не мог вспомнить, что именно. Гога схватил меня за рукав и потащил на себя. Взгляд мой упал вниз, и я увидел за порогом комнаты - пропасть. Я уже висел над этой пропастью, и Гога с трудом тянул меня за конец шлейфа, который все еще был у него в руках. Далеко внизу, на самом дне, белели столы. Я еле-еле сумел выбраться. Топот уже заглушал все. Раздалась команда: - Пошел! Мы едва успели расступиться: мимо нас пробежал кто-то в черном с мешком за плечами и прыгнул вниз. Мы проводили его глазами. Где-то глубоко внизу под нами раскрылся парашют. -Парашютист! - крикнул я Гоге, не слыша из-за топота собственного голоса. Гога покачал головой, и я все понял. - Пошел! Мимо пробежал второй. Потом третий, четвертый, пятый, шестой. - Теперь его не найти, - сказал Гога и низко опустил голову.
Из разинутой пропасти тем временем стало вырываться пламя. Стало ясно, что золотое свечение, шедшее из-за двери, было огнем. Мы кинулись прочь. Добежав до комнаты с кроватями, мы увидели беспомощных, кое-как одетых детей, которые, как выяснилось, все это время шли за нами. Теперь они сгрудились в кучу, всхлипывали, кашляли от летающего пуха и дыма, не решаясь двигаться дальше. Кровати все были переворочены. По всем комнатам, забиваясь в уши, в нос, в глаза, летал подуший пух. Запах дыма, который возник после исчезновения повара, усилился. Вещей, каких-то набросанных мешков и узлов здесь стало столько, что продвигаться было почти невозможно. Я вытащил из одного узла зеленое одеяло и закутался в него, потому что дрожал от холода. Когда мы стали-таки продираться вперед, дети взмолились наперебой: не надо, там пожар, объясняли они. Мы еле-еле просочились сквозь них. Следующую комнату всю заполонил дым. Вилы, топоры, ножи и другие орудия были свалены в огромные кучи. По всему полу растекся липкий темно-красный компот или, возможно, вино. Прилипая тапочками к полу, мы двигались дальше. В следующей комнате дышать было уже почти невозможно. Опрокинутые кастрюли и баки катались по полу. Приходилось взбираться на них и спрыгивать, рискуя оступиться и провалиться в темную бездонную глубину. Мы рвались к выходу. Протирая глаза и кашляя, мы наконец нащупали в этом аду последнюю дверь. Она подалась вперед и провалилась. За дверью бушевал огонь. На нас повалил дым. И прямо из пламени выступила тетя Люба с одним милиционером в обгоревшей фуражке. - Вот они! - воскликнул милиционер. - Вы были правы, Любовь Андреевна! - Можно просто: Любовь, - смущенно улыбнулась в ответ тетя Люба и, обратившись к нам, сказала, что к выходу уже не пробиться и что надо искать запасный.
Мы повернули назад. Но огонь шел и с противоположной стороны, от того места, где мы когда-то беззаботно пировали с нашим поваром. Дети заревели. - Смотрите! - крикнула тетя Люба, указав на большой бак, из которого когда-то вылез, ошеломив нас, Филипп. Там что-то белелось. Бяшка! "Ну, конечно! - вспомнил я. - Ведь мы же ищем его!" Бяшке, однако, было совсем худо. Он метался в дыму и все норовил запрыгнуть в бак, благо крышка была приоткрыта. Он думал таким образом спастись от огня и шел на верную смерть. Распахнутыми от ужаса, умоляющими глазами глядел на нас Бяшка, подпрыгивал, ставил передние копыта на бак и стучал по нему. Наконец ему каким-то чудом удалось вскочить на край бака, тот накренился, крышка с грохотом слетела, и Бяшка пропал в темнеющем отверстии бака. В тот же миг Гога подскочил и, перегнувшись, достал ягненка. Только теперь я смог оценить, какой Гога в действительности сильный. Он держал Бяшку, заметно выросшего, плотно упитанного молодого барашка, на руках, и ему, похоже, было не тяжело. Бяшка же рвался и тянулся к темноте отверстого бака, как бабочка к свету.
Огонь подбирался уже сюда, и дети сплотились тесной кучкой. Бяшка больше не рвался, он успокоился в гогиных руках и затих. Дети стали подходить и гладить его. Бяшка активно реагировал на ласку: терся мордочкой и лизал всем руки. Внезапно его точно ударили током - он рванулся со страшной силой, и Гога на этот раз не сумел его удержать. Мы сгрудились вокруг бака и заглянули внутрь. Поначалу в черноте мы ничего не увидели. - Мне кажется, там люк, - наконец сказал Слава Никифоров. - Точно, люк!
Люк оказался открытым. Куда-то вглубь уводили ступени. - Ну-ка, помогите мне дети! - сказала тетя Люба, пытаясь закинуть на бак свою короткую ножку. - Подождите! - остановил ее милиционер. - Пропустите представителя власти! - Лучше помогите женщине! - ответила ему тетя Люба и все-таки полезла первой. Милиционер вытащил какую-то палку, намотал на нее что-то, поджег и подал тете Любе. Она взяла это в руку, как факел, и скрылась в темном отверстии люка. Милиционер быстро сделал второй такой факел и прыгнул за ней. Все по очереди стали спускаться в люк. Другого пути у нас не было.
Мы шли по узкому туннелю, сцепившись, как вагончики поезда. Любовь Андреевна, или просто Любовь, вела нас к цели. Гога тоже был где-то впереди. Я замыкал шествие. Эта роль досталась мне ввиду упомянутой выше моей нерасторопности. Я не успел понять, как надо лезть - попытался задрать одну ногу, потом другую. Мне очень мешало одеяло, в которое я был закутан, но от которого я почему-то не мог отказаться. За это время все, кто хотел, уже оказались там, и осталось всего несколько девочек, которых я мог бы опередить, но они попросили им помочь. Последней лезла Ира Дорошенко, маленькая толстая девочка, которая однажды сняла с меня трусы, и поэтому на всех утренниках и тому подобных мероприятиях я старался избегать держать ее за руку, но тут, в такой ситуации, видимо, надо было решаться. Я помог ей залезть, и теперь приходилось идти, держась за нее. Так я оказался замыкающим. Я шел и все время замирал от страха, что сзади меня вот-вот кто-нибудь схватит. Я старался плотнее закутаться - так, мне казалось, я в большей безопасности. Впереди, как передали мне по цепочке, уже виден был какой-то просвет. Внезапно наш поезд остановился. - Что такое? Что такое? - полетел вперед вопрос - и почти сразу же назад ответ: - Заведущая! Но это слово больше ни у кого не вызывало страха, а напротив, казалось чем-то знакомым и давно желанным, и вызывало почти ликование. Я сам, конечно, не видел Софьи Михайловны, но по тому, как быстро и весело двинулся наш состав вперед, заключил, что она возглавила его. Туннель расширялся. Мы перестроились парами. Сначала мне досталась в пару Ира Дорошенко. Я отвернулся, но подал ей руку. И тут я заметил во впереди стоящих парах какое-то шевеление: они расступались и приподнимали соединенные ладони вверх, как при игре "ручеек", пропуская кого-то. Это Гога шел мне на выручку. Настроение у меня резко поднялось, а Ира Дорошенко пошла впереди нас одна. Гога сказал мне, что видел далеко впереди очень яркий белый свет.
По мере приближения к выходу свет становился все ярче, но не слепил. Мы с Гогой были еще в конце туннеля, а спереди слышались возгласы узнавания, звуки радости, смех. Туннель оказался черным ходом, выводящим прямо во дворик детского сада. Ровная заснеженная площадка вся искрилась и блестела. Несколько автомобилей стояли с зажженными фарами. Сверху полыхал пожар. Справа и слева, словно мы были солдатами на параде или героями, нас встречали родители. Многие уже держали на руках своих чад и плакали. Софья Михайловна с распущенными длинными волосами бегала от родителей к детям, присаживалась на корточки и обнимала каждого. Тетя Вера и тетя Надя, повар из школьной столовой, тоже были здесь и держались вместе. Они казались совсем молодыми и совершенно счастливыми. В руках у одной была морская свинка Хрюша, а у другой - еж Интроверт. На тете Вере блестели золотом очки. - Это все она, она! - говорила Софья Михайловна, указывая не то на тетю Любу, не то на тетю Веру. - Она знала потайной ход! - Вы же сами поручили мне начертить план эвакуации, хотя это и не входило в мои обязанности, - шутила тетя Вера. Я смотрел на тетю Любу и не верил своим глазам: она преобразилась совершенно и выглядела совсем юной, высокой, с длинными белыми волосами, разбросанными по короткой заячьей шубке, которую кто-то набросил на нее. Она была похожа на ожившую фотографию. Тетя Наташа рыдала на плече какого-то бородатого длинноволосого человека. Мы с Гогой искали глазами Бяшку, но его нигде не было. Как всегда, не было и моих родителей, которые вечно всюду опаздывали. Подошел гогин папа, взял сына на руки и крепко прижал к себе, проговорив несколько слов по-грузински. Вокруг было много милиции, суетились со своими шлангами и лестницами пожарные. Я вдруг ощутил какую-то щемящую тоску.
И тут мне почудилось знакомое блеяние. Я резко повернулся и увидел за машинами очень высокого седого старика в белом плаще, с белыми и как бы матовыми руками, в которых золотым кольцом блестела веревка. Может быть, это был вовсе и не старик, и в руках у него не было никакой веревки. Свет попадал ему прямо на лицо, и из-за этого рассмотреть его было нельзя, как я ни всматривался. Я хотел подойти к нему и спросить про Бяшку, но он сам приблизился ко мне. Я вдруг почувствовал, что страшно устал, и нет больше никаких сил держаться. Я упал прямо к его ногам и заплакал. Он тотчас же поднял меня; я почувствовал, что он гладит меня по голове и услышал его голос:
- Не плачь. Ты больше не будешь так мучиться.
И тут же чьи-то руки подхватили меня, и мне стало тепло, как будто меня закутали в одеяло. Я будто проснулся и увидел вдруг своих родителей, отчаянно продирающихся сквозь толпу, которая собралась уже порядочная. - Что случилось? Что с ним? - услышал я над собой их голоса и голос тети Любы, отвечавший им: - Ничего, не волнуйтесь... Просто заснул немного... Нет-нет, не угорел... просто заснул...
Взрослые разбредались, уводя своих детей в разные стороны. Мы с сестрой, гогин папа с сонным Гогой на руках и еще несколько человек смотрели на догорающий детский сад и на фантастическое гигантское зарево в ночном небе. Мои родители, удостоверившись, что со мной все в порядке, не стали досматривать пожар и ушли. - Как ты думаешь, там кто-нибудь еще остался? - спросила меня сестра. - Да, - вздохнул я. - Там остался мой ключ. - Какой ключ? - Ключ от шкафа, которым я вчера запер Любовь Андреевну. Сестра посмотрела на меня с подозрением. - И еще гогины игрушки... и не только гогины... - я почувствовал, что голос мой начинает дрожать. - Ир... - Что? - А кто был этот старик, который поднял меня? - Какой старик? - Ты разве не видела старика? - Нет. Тебя вынесла из пожара Любовь Андреевна. Она сняла тебя с раскладушки. Ты был прямо вот так, завернутый в одеяло и спал. Мы даже думали, что ты угорел - знаешь, когда что-то горит, выделяется угарный газ, и тем, кто надышался им, кажется, что они спят, а на самом деле... - Подожди, какой газ! -воскликнул я чуть не плача. - Где барашек? Куда он ушел? Ты не видела? Сестра внимательно посмотрела на меня. - Мне кажется, ты перевозбудился, - сказала она. - Пойдем домой.

ЭПИЛОГ

В мае 1977 года наша подготовка завершилась, и в сентябре большинство из нас пошли в школу. Мои родители получили новую квартиру, и волей обстоятельств я утратил все связи с группой. Уже много лет спустя судьба свела меня с Сашей Яновским. У Саши был блокнот, в который он заносил теперь всех девушек, с которыми когда-либо имел близкие отношения. Мне кажется, их было там около сотни. От Саши я что-то слышал про других участников нашей группы, но о достоверности полученных сведений судить не берусь. Я слышал, что Алик Верейкин уехал в Израиль, а В.Ж. - в Америку. Что у Лены Мажаровой трое детей, а Лена Опарина стала девушкой легкого поведения.
Где теперь Гога Журули и что он делает, мне неизвестно. Однако полагаю, что он, как и я, продолжает занятия.
О Филиппе долгое время мне ничего не было слышно. Совсем недавно, просматривая газету, я наткнулся на сообщение, что в Москву приезжает известный американский психолог. Он должен прочитать три лекции, и с ним будут его ученики. Имя показалось мне слишком знакомым, а имена учеников укрепили меня в мысли, что судьба дарит мне возможность еще раз взглянуть на этого небезлюбопытного персонажа. Я долго боролся с искушением пойти, но, по счастью, мне позвонил приятель и предложил билеты на концерт одного любимого мной исполнителя, основателя легендарной группы. Думаю, впрочем, что я все-таки не пошел бы, так как психология с некоторых пор ни в одном из своих направлений не интересует меня.




Осень 1993 - Осень 1997 - Лето 1998