"Потерянным" можно назвать с полным основанием поколение русских литераторов, родившихся в начале-середине 60-х. В литературной ситуации начала 80-х, в эпоху расцвета самиздата, они проявить себя не успели; на рубеже 80-90-х, в эпоху "переворачивания айсберга" - вытеснения "неофициальными" авторами убогого советского литературного официоза - они, естественно, оказались в тени своих более старших коллег; ну, а во второй половине 90-х в качестве младшего поколения явилось уже следующее... Так что большинство дебютов нынешних 35-40-летних так и прошло незамеченными. И теперь непонятно, как писать о вторых, о третьих книжках: вроде бы автор давно сложился, и "послужной список" у него вполне приличный, а разговор приходится начинать с нуля...
Примерно таким недоумением проникнуто и послесловие Николая Александрова к третьей книге прозаика Андрея Лебедева (р.1962) "Повествователь Дрош" (М.: Глагол, 1999); недоумение овладело Александровым настолько, что о самой книге он на двух с половиной страницах говорит ровно одну фразу: она, по его мнению, следует традиции Саши Соколова. Думается, это не совсем верно: ориентир Лебедева - непосредственно проза Набокова, и в первую очередь вершина предвоенного Набокова-Сирина, "Дар", с его тончайшим равновесием нарратива, описания и языковой игры; возможно, не будет излишней смелостью возвести к Набокову и оптику воспоминаний о детстве в тексте "Четыре упражнения в жизни и смерти" (при том, что советская провинция, конечно, дает несколько иной, чем у Набокова, материал). Издевательское изображение литературно-филологической элиты в "Счастливом Сизифе" - тоже, надо полагать, не без оглядки на "Дар", хотя более всего напоминает первую (прозаическую) часть "Апокрифов Феогнида", сочиненных Алексеем Пуриным (это, впрочем, явное совпадение). С другой стороны, Лебедев не скрывает интереса к французскому прозаическому авангарду, поясняя в предисловии, что текст "Он помнит" - парафраз Жоржа Перека; особенно силен этот интерес в "Outside of This / Inside of That", где от фрагмента к фрагменту позиция повествователя смещается к соседнему персонажу, - да и самый крупный текст книги, с прелестным названием "Лирическая проза размером со среднюю неядовитую змею", слегка кивает в сторону "нового романа". Из обоих источников - русского и французского - растет лебедевская ирония, в том числе на уровне игры слов: вполне набоковское название южноамериканской столицы "Буэно-Жамейро" (с отсылкой еще и к французскому jamais - Южная Америка, из которой не возвращаются, во всяком случае - прежними) или такое обыгрывание семантических ассоциаций, вызываемых фонетическим обликом и морфемным составом слов: "Цвела сарабанда, наша беседка была увита ушкуйником".
Но что характерно - так это контекст, в котором возникает последняя фраза. Открывающая книгу борхесиански лаконичная новелла "Патер из Сен-Санаари" повествует о том, как мальчик становится священником после того, как неизвестный голос спрашивает его по телефону: "Х - буква или цифра, малыш?" Пуант, понятно, в том, что неясно это может быть только на письме, в речи же придется произнести знак "Х" либо как цифру, либо как букву. Решение, составившее основу человеческой жизни, рождается на пустом месте, из эпизода, невозможного по определению. Перед лицом такой фундаментальной иронии - к чему мелкое, чисто лингвистическое ерничество? Не к тому ли, чтобы от противного показать: ответственное решение человеком своей судьбы - единственная реальность, пусть даже и основания этого решения, и фон его осуществления зыбки и неверны? Важно ли, что там цветет, - сарабанда или что иное, если человеческая личность состоялась? Пафос такого рода чрезвычайно близок, как кажется, пафосу борхесовской "Розы Парацельса".
А еще - не увидим ли мы в этом ходе парафраз внутрилитературной проблематики момента? Тогда фраза с сарабандой и ушкуйником - образ "русского постмодернизма" с его социолингвистической заостренностью, возникающего незначительной виньеткой в корпусе мирового постмодерна, работающего с сугубо экзистенциальной проблематикой. Правда, в "Счастливом Сизифе" все будто бы наоборот: герой, якобы растворившийся в собственном тексте, в действительности просто скрывается от знакомых по криминально-коммерческим мотивам... Но ведь на то этот герой - русский писатель-постмодернист...
|